Античная скульптура

Страница 11

.Общая направленность ис­кусства поздней классики лежит в самой основе эллинистическо­го искусства. Эту направлен­ность оно иногда удачно разви­вает, даже углубляет, но, как мы видели, иногда размельчает или доводит до крайности, те­ряя благодатное чувство меры и безупречный художественный вкус, которыми было отмечено все греческое искусство класси­ческой поры.

Александрия, где скрещивались торговые пути эллинистического мира, — это средоточие всей культуры эллинизма, «новые Афины».

В этом огромном по тем вре­менам городе с полумиллион­ным населением, основанном Александром у устья Нила, процветали науки, литература и ис­кусство, которым покровитель­ствовали Птолемеи. Они основа­ли «Музей», ставший на много веков центром художественной и научной жизни, знаменитую библиотеку, самую большую в античном мире, насчитывавшую более семисот тысяч свитков па­пируса и пергамента. Стодвадцатиметровый Александрийский маяк с башней, облицованной мрамором, восемь граней кото­рой располагались по направле­ниям главных ветров, со статуя­ми-флюгерами, с куполом, увен­чанным бронзовым изваянием владыки морей Посейдона, имел систему зеркал, которая усили­вала свет огня, зажженного в ку­поле, так что его видели на рас­стоянии шестидесяти километ­ров. Этот маяк считался одним из «семи чудес света». Мы знаем его по изображениям на древних монетах и по подробному описа­нию арабского путешественни­ка, посетившего Александрию в XIII в.: сто лет спустя маяк был разрушен землетрясением. Яс­но, что только исключительные успехи в точных знаниях позво­лили воздвигнуть это грандиоз­ное сооружение, требовавшее са­мых сложных расчетов. Ведь Александрия, где преподавал Евклид, была колыбелью на­званной по его имени геометрии.

Александрийское искусство чрезвычайно многолико. Статуи Афродиты восходят к Праксителю (в Александрии работали скульпторами два его сына), но они менее величавы, чем их про­образы, подчеркнуто грациозны. На камее Гонзага — обоб­щенные образы, навеянные классическими канонами. Но совсем иные тенденции прояв­ляются в статуях стариков: светлый греческий реализм тут переходит в почти откровенный натурализм с самой безжалост­ной передачей дряблой, морщи­нистой кожи, вздутых вен, всего непоправимого, вносимого ста­ростью в облик человека. Про­цветает карикатура, веселая, но порой и жалящая. Бытовой жанр (иногда с уклоном в гро­теск) и портрет получают все большее распространение. Появ­ляются рельефы с жизнерадостными буколическими сценами, прелестные изображения детей, подчас оживляющих грандиоз­ное аллегорическое изваяние с царственно возлежащим му­жем, похожим на Зевса и олице­творяющим Нил.

Разнообрзие, но и утрата внутреннего единства искусства, цельности художественного идеа­ла, часто снижающая значитель­ность образа. Древний Египет не умер.

Искушенные в политике прав­ления, Птолемеи подчеркивали свое уважение к его культуре, заимствовали многие египет­ские обычаи, воздвигали храмы египетским божествам и . сами причисляли себя к сонму этих божеств.

А египетские художники не изменяли своему древнему худо­жественному идеалу, древним своим канонам, даже в изобра­жениях новых, чужеземных правителей их страны.

Змечательный па­мятник искусства птолемеевского Египта — статуяиз черно­го базальта царицы Арсинои II. Савившаяся своим честолюби­ем и красотой Арсиноя, на кото­рой, по египетскому царскому обычаю, женился ее брат Птоле­мей Филадельф. Тоже идеали­зированный портрет, но не на классический греческий, а на египетский лад. Этот образ вос­ходит к памятникам заупокой­ного культа фараонов, а не к статуям прекрасных богинь Эл­лады. Прекрасна и Арсиноя, но фигура ее, скованная древней традицией, фронтальна, кажет­ся застывшей, как и в портрет­ных изваяниях всех трех еги­петских царств; эта скован­ность естественно гармонирует с внутренним содержанием об­раза, совсем иным, чем в грече­ской классике.

Надо лбом царицы священ­ные кобры. И разве что мягкая округлость форм ее стройного юного тела, которое кажется со­всем обнаженным под легким, прозрачным одеянием, своей за­таенной негой как-то отражает, быть может, греющее дуновение эллинизма.

Город Пергам, столица об­ширного малоазийского эллини­стического государства, славил­ся, как и Александрия, богатей­шей библиотекой (пергамент, по-гречески «пергамская ко­жа» — пергамское изобретение), своими художественными сокро­вищами, высокой культурой и пышностью. Пергамские ваяте­ли создали замечательные ста­туи сраженных галлов. Эти ста­туи по вдохновению и стилю восходят к Скопасу. К Скопасу же восходит и фриз Пергамского алтаря, однако это никак не академическое произведение, а памятник искусства, знаменую­щий новый великий взмах крыльев.

Обломки фриза были откры­ты в последней четверти XIX ве­ка немецкими археологами и до­ставлены в Берлин. В 1945 г. они были вывезены Советской Армией из горевшего Берлина, хранились затем в Эрмитаже, а в 1958 г. вернулись в Берлин и ныне выставлены там в Пергамском музее.

Стодвадцатиметровый скульп­турный фриз окаймлял цоколь беломраморного алтаря с легки­ми ионическими колоннами и широкими ступенями, подни­мавшимися посередине огромно­го сооружения в форме буквы П.

Тема скульптур — «гигантомахия»: битва богов с гиганта­ми, аллегорически изображающая битву эллинов с варварами. Это очень высокий рельеф, поч­ти круглая скульптура.

Мы знаем, что над фризом ра­ботала группа ваятелей, среди которых были не только пергамцы. Но единство замысла оче­видно.

Можно сказать без оговорок: во всей греческой скульптуре не было еще такой грандиозной картины боя. Страшного, беспо­щадного боя не на жизнь, а на смерть. Боя, действительно ти­танического — и потому, что ги­ганты, восставшие против бо­гов, и сами боги, их побеждаю­щие, сверхчеловеческого роста, и потому, что вся композиция титанична по своему пафосу и размаху.

Совершенство формы, пора­зительная игра света и тени, гар­моническое сочетание самых резких контрастов, неиссякаю­щая динамичность каждой фи­гуры, каждой группы и всей композиции созвучны искусству Скопаса, равноценны высшим пластическим достижениям IV в. Это великое греческое искусство во всей его славе.

Но дух этих изваяний порой уносит нас из Эллады. Слова Лессинга о том, что греческий художник смирял проявления страстей, чтобы создавать по­койно-прекрасные образы, ни­как к ним не применимы. Прав­да, этот принцип уже нарушался в поздней классике. Однако да­же как будто исполненные само­го бурного порыва, фигуры вои­нов и амазонок в фризе гробни­цы Мавсола кажутся нам сдержанными в сравнении с фи­гурами пергамской «гигантомахии».

Не победа светлого начала над мраком преисподней, откуда вы­рвались гиганты, — подлинная тема Пергамского фриза. Мы ви­дим торжество богов, Зевса и Афины, но нас потрясает другое, невольно захватывающее нас са­мих, когда мы смотрим на всю эту бурю. Упоение боем, дикое, самозабвенное — вот что славит мрамор Пергамского фриза. В этом упоении гигантские фигу­ры сражающихся исступленно схватываются друг с другом. Ли­ца их искажены, и нам кажется, мы слышим их крики, яростный или ликующий рев, оглуши­тельные вопли и стоны.

Словно какая-то стихийная сила отразилась здесь в мраморе, сила неукрощенная и неукроти­мая, которой любо сеять ужас и смерть. Не та ли, что с древней­ших времен представлялась че­ловеку в страшном образе Зве­ря? Казалось, было покончено с ним в Элладе, но вот он явствен­но воскресает здесь, в эллини­стическом Пергаме. Не только духом своим, но и обликом. Мы видим львиные морды, гигантов с извивающимися змеями вме­сто ног, чудовищ, словно порож­денных разгоряченным вообра­жением от пробудившегося ужа­са перед неведомым.

Первым христианам Пергамский алтарь показался «престо­лом сатаны»!

Не участвовали ли в создании фриза азиатские мастера, все еще подвластные видениям, гре­зам и страхам Древнего Восто­ка? Или же сами греческие ма­стера прониклись ими на этой земле? Последнее предположе­ние кажется более вероятным.

И это переплетение эллин­ского идеала гармонической со­вершенной формы, передающей видимый мир в его величавой красоте, идеала человека, осоз­навшего себя увенчанием приро­ды, с совсем иным мироощуще­нием, которое мы распознаем и в росписях палеолитических пещер, навеки запечатлевших грозную бычью силу, и в нераз­гаданных ликах каменных идо­лов Двуречья, и в скифских «звериных» бляхах, находит, быть может, впервые такое цель­ное, органическое воплощение в трагических образах Пергамского алтаря.