Жены Иоанна Грозного
Жены Иоанна Грозного
25 июля 1569 года на Красной площади в Москве с раннего утра кипела работа. Еще накануне туда привезли целые штабели бревен, досок, несколько железных котлов, груды ценен, крюков. Московские люди отлично знали значение этих приготовлении: грозный царь Иоанн Васильевич не раз тешил себя всенародными казнями и пытками, но никогда еще Москва не видела такой массовой казни, которая, очевидно, готовилась в этот день.
Кто-то пустил слух, будто царь приказал опричникам хватать обывателей на улицах и казнить поголовно всех, кто покажется, и Москва замерла. Только на Красной площади стучали топоры и визжали пилы, да кое-где по опустевшим улицам проезжали «верные слуги государевы», с метлами и собачьими головами у седел.
Часам к восьми на площади выросло 18 широких виселиц. Среди них, у Лобного места, возвышался костер, над которым висел огромный чугунный чан с водой. Костер запылал, и скоро над чаном поднялись белые клубы пара. Среди тишины, в которую погрузилась площадь, слышно было только потрескивание горящих бревен и клокотание кипятка. Рабочие, окончив свое дело, поспешили скрыться. На Красной площади остались лишь несколько опричников, наблюдавших за приготовлениями к казни.
Ровно в одиннадцать часов за кремлевской стеной раздались звуки бубнов и труб. Спасские ворота распахнулись и показалась длинная процессия. Впереди, на белом копе, ехал сам царь Иоанн Васильевич. На нем был «малый наряд», т. е. короткий парчовый кафтан, но на голове сверкал покрытый золотой насечкой шлем. у пояса висела сабля, а в правой руке было зажато длинное копье. За царем ехал его любимый сын Иоанн. Царевич был тоже в «малом наряде» и, как царь, вооружен саблей и копьем. Кроме того, у его седла болталась метла и собачья голова, потому что он считался главным начальником опричнины.
За царевичем выехали сотни опричников, а за ними шли осужденные, которых на этот раз было около 300 человек. Измученные пытками, они еле передвигали ноги. На худых, зеленовато-бледных лицах застыло выражение страдания и полного равнодушия ко всему, что происходит. Некоторые из них даже останавливались, и тогда стража подгоняла их ударами бердышей. Это были страдальцы, обвиненные в заговоре против грозного царя. После возвращения из разгромленного Новгорода и Пскова Иоанну нужно было и в Москве устроить что-либо выдающееся по жестокости. Скуратов, угадывающий желания своего повелителя, поспешил «открыть» грандиозный заговор, во главе которого, будто бы, стоял архиепископ Пимен. В результате московские застенки и тюрьмы переполнились, начались массовые пытки г почти все, подвергавшиеся допросу, были осуждены. Среди них были знатные бояре и даже такие любимцы царя, как старший Басманов, князь Вяземский и другие.
Иоанн подъехал к Лобному месту и остановился. Он окинул взором пустую площадь, нахмурился и громко, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Собрать народ. Пусть все видят, как гибнут злодеи.
С криками «Гойда! Гойда!» опричники бросились врассыпную. По всем улицам Москвы застучали конские копыта, удары бердышей о двери и ворота. Обыватели, замирая от страха, не смели нарушить волю царя. Через полчаса Красная площадь стала заполняться народом и скоро на ней собралась тысячная толпа.
Царь, не проронивший до этого слова, повернул коня от Лобного места к народу и, возвысив голос, сказал:
— Народ! Сейчас увидишь муки н казни. Гляди, но не бойся. Се я караю изменников, умышлявших погубить меня и все мое царство. Ответствуй, прав ли суд мой?
Опричники, окружавшие Иоанна плотным кольцом, громко закричали:
— Прав! Прав! Да живет многие лета Государь Великий! Да сгинут злодеи, изменники.
Эти клики подхватила толпа, запрудившая Красную площадь.
Молчать в такие минуты было слишком рискованно.
Царь подал знак и началась страшная казнь. Осужденных не просто убивали, а подвергали перед смертью мучениям, которые могла изобрести только самая развращенная фантазия.
Начали с боярина-стольника Висковатого, который провинился тем, что не согласился отдать свою шестнадцатилетнюю дочь в царский гарем. Боярина повесили вверх ногами, облили ему голову кипятком, потом Малюта Скуратов отрезал ему уши н нос, другие опричники медленно отрезали страдальцу обе руки, и только после того, как достаточно насладился зрелищем окровавленного, судорожно извивавшегося тела, палач привычным ударом перерубил его пополам.
В этот момент на кремлевской стене раздался веселый смех, который жутко пронесся над затихшей толпой. Те невольные зрители казни, которые нашли в себе силы оторвать взор от окровавленных останков замученного Висковатого, могли видеть, как среди зубцов стены сверкнули в солнечных лучах женские кокошники.
Взглянул туда и царь. Он жестом подозвал к себе Малюту и тихо сказал ему, кивнув по направлению к стене:
— Скажи, чтоб там тихо было. Соблазн больно срамной.
Малюта, привыкший понимать Иоанна с полуслова, поспешно направился к Спасским воротам. В стене башни этих ворот до сих пор сохранилась железная дверь, через которую по узкой каменной лестнице, на кремлевскую стену поднялся грозный Скуратов. На вершине стены, за толстыми каменными зубцами, тянулся широкий коридор, из которого через бойницы между зубцами, открывался вид на город. Красная площадь видна отсюда вся как на ладони.
Здесь, припав к зубцам стены, стояли четыре женщины, одетые в роскошные наряды. Они были настолько поглощены зрелищем казни, что даже не заметили, как к ним приблизился царский посол. Малюта подошел к одной из них, и хотя она стояла к нему спиной, отвесил ей поясной поклон. Это была высокая, стройная красавица лет двадцати пяти. Услышав около себя шорох, она обернулась. Ее лицо, несколько смуглое, покрылось румянцем при виде Малюты, в больших глазах, опушенных длинными ресницами, сверкнул гневный огонек, густые черные брови сдвинулись.
Что тебе нужно? — отрывисто спросила она.
Малюта еще раз поклонился и сказал:
— Государь Иван Васильевич послал меня, холопа своего, сказать тебе, государыня, чтобы не смущала ты народ смехом своим и боярышень своих.
Красавица презрительно сжала губы.
— Скажи государю,— ответила она,— что я буду смеяться, когда мне весело; не одному ему тешиться.
Скуратов опять поклонился и ушел. Спускаясь по лестнице, он бормотал:
— Ну и черт . не баба, а черт .
Эта красавица была вторая жена царя Иоанна, Мария. Она выросла среди приволья гор, умела лихо скакать на коне, отличие владела оружием. Ее отец, черкесский князь Темгрюк, был изумлен, когда ему сообщили, что московский царь, много слышавший о красоте Марии, хочет выбрать ее себе в жены.
— Она ему шею свернет!—добродушно сказал он думному дьяку Шеину, передавшему ему сватовство царя.
Шеи Мария Иоанну, конечно, не свернула, но сумела поставить себя так, что венценосный муж исполнял все ее прихоти. На родине она с самого раннего детства привыкла к вооруженным столкновениям, к диким необузданным проявлениям мести, к крови. Когда она узнала, что предстоит торжественная казнь нескольких сот человек на Красной площади, она улучила минуту и упросила Иоанна позволить ей и трем ее любимым боярышням поглядеть на казнь с кремлевской стены. Эта просьба в первое мгновение положительно ошеломила царя. С тех пор, как стояла Москва, еще не было случая, чтобы женщины, хотя бы и тайно, присутствовали на казнях или, вообще, принимали участие в публичных зрелищах. Он пробовал отговорить ее, но она решительно заявила, что наложит на себя руки, если ей не позволят быть на стене. Иоанн знал, что Мария способна привести свою угрозу в исполнение. Она однажды доказала ему это.
В первый год брака Мария потребовала, чтобы Иоанн сделал стольником ее 18-летнего брата, князя Петра Темгрюковича. Царь отказал, потому что князья Темгрюковы до той поры никогда не ‘ занимали придворных должностей, и такое назначение должно было вызвать недовольство среди приближенных государя.
— А не хочешь, государь, так я удавлюсь, — спокойно сказала Мария.
Иоанн рассмеялся. Но в ту же ночь в тереме царицы случилось неслыханное событие: Марию вынули из петли, сделанной из длинного полотенца. Царицу удалось спасти, но этот случай произвел на царя такое сильное впечатление, что он уже не перечил своей экспансивной супруге. И теперь, вопреки обычаям, он позволил ей пройти на стену, но с непременным условием, чтобы никто не знал об этом.