<< Пред. стр. 12 (из 13) След. >>
- Естественно.-С них-то трутням всего удобнее собрать побольше меду.
- Как же его и возьмешь с тех, у кого его мало?
- Таких богачей обычно называют сотами трутней.
- Да, пожалуй.
- Третий разряд составляет народ - те, что трудятся своими руками, чужды делячества, да и имущества у них немного. Они всего многочисленнее и при демократическом строе всего влиятельнее, особенно когда соберутся вместе.
- Да, но у них нет желания делать это часто, если им не достается их доля меда.
- А разве они не всегда в доле, поскольку власти имеют возможность отнять собственность у имущих и раздать ее народу, оставив большую часть себе?
- Таким-то способом они всегда получат свою долю.
- А те, у кого отбирают имущество, бывают вынуждены защищаться, выступать в народном собрании и вообще действовать насколько это возможно.
- Конечно.
- И хотя бы они и не стремились к перевороту, кое-кто все равно обвинит их в кознях против народа и в стремлении к олигархии.
- И что же?
- В конце концов, когда они видят, что народ, обманутый клеветниками, готов не со зла, а по неведению расправиться с ними, тогда они волей-неволей становятся уже действительными приверженцами олигархии. Они тут ни при чем, просто тот самый трутень ужалил их, и от этого в них зародилось такое зло.
- Вот именно.
- Начинаются обвинения, судебные разбирательства, тяжбы.
- Конечно.
- А разве народ не привык особенно отличать кого-то одного, ухаживать за ним и его возвеличивать?
- Конечно, привык.
- Значит, уж это-то ясно, что, когда появляется тиран, он вырастает именно из этого корня, то есть как ставленник народа.
- а, совершенно ясно.
"Тиранический" человек
- С чего же начинается превращение такого ставленника в тирана? Впрочем, ясно, что это происходит, когда он начинает делать то же самое, что в том сказании, которое передают относительно святилища Зевса Ликейского в Аркадии.
- А что именно?
- Говорят, что, кто отведал человеческих внутренностей, мелко нарезанных вместе с мясом жертвенных животных, тому не избежать стать волком. Или ты не слыхал такого предания? - спросил я.
- Слыхал,- ответил Адимант.
- Разве не то же и с представителем народа? Имея в руках чрезвычайно послушную толпу, разве он воздержится от крови своих соплеменников? Напротив, как это обычно бывает, он станет привлекать их к суду по несправедливым обвинениям и осквернит себя, отнимая у людей жизнь, своими нечестивыми устами и языком он будет смаковать убийство родичей. Караяизгнанием и приговаривая к страшной казни, он между тем будет сулить отмену задолженности и передел земли. После всего этого разве не суждено такому человеку неизбежно одно из двух: либо погибнуть от руки своих врагов, либо же стать тираном и превратиться из человека в волка?
- Да, это ему неизбежно суждено.
- Он тот, кто подымает восстание против обладающих собственностью.
- Да, он таков.
- Если он потерпел неудачу, подвергся изгнанию,
а потом вернулся - назло своим врагам,- то возвращается он уже как законченный тиран.
- Это ясно.
- Если же те, кто его изгнал, не будут в состоянии его свалить снова и предать казни, очернив в глазах граждан, то они замышляют его тайное убийство.
- Обычно так и бывает.
- Отсюда это общеизвестное требование со стороны тиранов: чуть только они достигнут такой власти, они требуют, чтобы народ назначил им телохранителей, чтобы народный заступник был невредим.
- Это уж непременно.
- И народ, конечно, дает их ему, потому что дорожит его жизнью, за себя же пока вполне спокоен.
- Безусловно.
- А когда увидит это человек, имеющий деньги, а вместе с деньгами и основание ненавидеть народ, он тотчас же, мой друг, как гласило прорицание Крезу, ...к берегам песчанистым Герма Без оглядки бежит, не стыдясь прослыть малодушным.
- Во второй раз ему и не довелось бы стыдиться.
- Если бы его захватили, он был бы казнен.
- Непременно.
-А тот, народный ставленник, ясно, не покоится "величествен... на пространстве великом", но, повергнув многих других, прямо стоит на колеснице своего государства уже не как представитель народа, а как совершенный тиран.
- Еще бы.
- Разбирать ли нам, в чем счастье этого человека и того государства, в котором появляется подобного рода смертный?
- Конечно, надо разобрать.
- В первые дни, вообще в первое время он приветливо улыбается всем, кто бы ему ни встретился, а о себе утверждает, что он вовсе не тиран; он дает много обещаний частным лицам и обществу; он освобождает людей от долгов и раздает землю народу и своей свите. Так притворяется он милостивым ко всем и кротким.
- Это неизбежно.
- Когда же он примирится кое с кем из своих врагов, а иных уничтожит, так что они перестанут его беспокоить, я думаю, первой его задачей будет постоянно вовлекать граждан в какие-то войны, чтобы народ испытывал нужду в предводителе...
- Это естественно.
- ...да и для того, чтобы из-за налогов люди обеднели и перебивались со дня на день, меньше злоумышляя против него.
- Это ясно.
- А если он заподозрит кого-нибудь в вольных мыслях и в отрицании его правления, то таких людей он уничтожит под предлогом, будто они предались неприятелю. Ради всего этого тирану необходимо постоянно будоражить всех посредством войны.
- Да, необходимо.
- Но такие действия делают его все более и более ненавистным для граждан.
- Конечно.
- Между тем и некоторые из влиятельных лиц, способствовавших его возвышению, станут открыто, да и в разговорах между собой выражать ему свое недовольство всем происходящим - по крайней мере те, кто посмелее.
- Вероятно.
- Чтобы сохранить за собою власть, тирану придется их всех уничтожить, так что в конце концов не останется никого ни из друзей, ни из врагов, кто бы на что-то годился.
- Ясно.
- Значит, тирану надо зорко следить за тем, кто мужествен, кто великодушен, кто разумен, кто богат. Велико же счастье тирана: он поневоле враждебен всем этим людям и строит против них козни, пока не очистит от них государство.
- Дивное очищение, нечего сказать!
- Да, оно противоположно тому, что применяют
врачи: те удаляют из тела все наихудшее, оставляя самое лучшее, здесь же дело обстоит наоборот.
- По-видимому, для тирана это необходимо, если он хочет сохранить власть.
- О его блаженстве говорит и стоящий перед ним выбор: либо обитать вместе с толпой негодяев, притом тех, кто его ненавидит, либо проститься с жизнью.
- Да, тут уж одно из двух.
- И не правда ли, чем более он становится ненавистен гражданам этими своими действиями, тем больше требуется ему верных телохранителей?
- Конечно.
- А кто ему верен? Откуда их взять?
- Их налетит сколько угодно, стоит лишь заплатить.
- Клянусь собакой, мне кажется, ты опять заговорил о каких-то трутнях, о чужеземном сброде.
- Это тебе верно кажется.
- Что же? Разве тиран не захочет иметь местных телохранителей?
- Каким образом?
- Он отберет у граждан рабов, освободит их и сделает своими копейщиками.
- В самом деле, к тому же они будут и самыми верными.
- Блаженным же существом назовешь ты тирана, раз подобного рода люди - его верные друзья, а прежних, подлинных, он погубил!
- Он принужден довольствоваться такими.
- Эти его сподвижники будут им восхищаться, его общество составят эти новые граждане, тогда как люди порядочные будут ненавидеть и избегать его.
- Несомненно.
- Недаром, видно, мудреное дело - сочинять трагедии, а ведь в этом особенно отличился Еврипид.
- Что ты имеешь в виду?
- Да ведь у него есть выражение, полное глубокого смысла:
Тираны мудры ведь, общаясь с мудрыми. Он считает - это ясно,- что тиран общается с мудрецами.
- И как он до небес превозносит тираническую власть и многое другое в этом деле - он и остальные поэты!
- Поэтому, раз уж трагические поэты такие мудрецы, пусть они и нас, и всех тех, кто разделяет наши взгляды на общественное устройство, извинят, если мы не примем их в наше государство именно из-за того, что они так прославляют тираническую власть.
- Я-то думаю, они нас извинят, по крайней мере те, кто из них поучтивее.
- Обходя другие государства, собирая густую толпу, подрядив исполнителей с прекрасными, сильными, впечатляющими голосами, они привлекают граждан к тирании и демократии.
- Да, и при этом очень стараются.
- Мало того, они получают вознаграждение и им оказываются почести всего более, как это и естественно, со стороны тиранов, а на втором месте и от демократии. Но чем выше взбираются они к вершинам государственной власти, тем больше слабеет их почет, словно ему не хватает дыхания идти дальше.
- Действительно это так.
- Но мы с тобой сейчас отклонились, давай вернемся снова к этому войску тирана, столь многочисленному, великолепному, пестрому, всегда меняющему свой состав, и посмотрим, на какие средства оно содержится.
- Очевидно, тиран тратит на него храмовые средства, если они имеются в государстве, и, пока их изъятием можно будет покрывать расходы, он уменьшает обложение населения налогами.
- А когда эти средства иссякнут?
- Ясно, что тогда он будет содержать и самого себя, и своих сподвижников и сподвижниц уже на отцовские средства.
- Понимаю: раз народ породил тирана, народу же и кормить его и его сподвижников.
- Это тирану совершенно необходимо.
- Как это ты говоришь? А если народ в негодовании скажет, что взрослый сын не вправе кормиться за счет отца, скорее уж, наоборот, отец за счет сына, и что отец не для того родил сына и поставил его на ноги, чтобы самому, когда тот подрастет, попасть в рабство к своим же собственным рабам и кормить и сына, и рабов, и всякое отребье? Напротив, раз представитель народа так выдвинулся, народ мог бы рассчитывать освободиться от богачей и от так называемых достойных людей; теперь же народ велит и ему, и его сподвижникам покинуть пределы государства: так отец выгоняет из дому сына вместе с его пьяной ватагой.
- Народ тогда узнает, клянусь Зевсом, что за тварь он породил, да еще и любовно вырастил; он убедится, насколько мощны те, кого он пытается выгнать своими слабыми силами.
- Что ты говоришь? Тиран посмеет насильничать над своим отцом и, если тот не отступится, прибегнет даже к побоям?
- Да, он отнимет оружие у своего отца.
- Значит, тиран - отцеубийца и плохой кормилец для престарелых; по-видимому, общепризнано, что таково свойство тиранической власти. По пословице, "избегая дыма, угодишь в огонь"; так и народ из подчинения свободным людям попадает в услужение к деспотической власти и свою неумеренную свободу меняет на самое тяжкое и горькое рабство - рабство у рабов.
- Это именно так и бывает.
- Что же? Можно ли без преувеличения сказать, что мы достаточно разобрали, как из демократии получается тирания и каковы ее особенности?
- Вполне достаточно.
Платон. Государство. Соч.: В 4 т. Т. 3. - М.: Мысль, 1994. - С. 327-359.
Ортега-и-Гассет Х.
ВОССТАНИЕ МАСС
I. Феномен стадности
Происходит явление, которое, к счастью или к несчастью, определяет современную европейскую жизнь. Этот феномен - полный захват массами общественной власти. Поскольку масса, по определению, не должна и не способна управлять собой, а тем более обществом, речь идет о серьезном кризисе европейских народов и культур, самом серьезном из возможных. В истории подобный кризис разражался не однажды. Его характер и последствия известны. Известно и его название. Он именуется восстанием масс.
Чтобы понять это грандиозное явление, надо стараться не вкладывать в такие слова, как "восстание" "масса", "власть" и т. д., смысл исключительно или преимущественно политический. Общественная жизнь - процесс не только политический, но вместе с тем и даже прежде того интеллектуальный, нравственный, экономический, духовный, включающий в себя обычаи и всевозможные правила и условности вплоть до манеры одеваться и развлекаться.
Быть может, лучший способ подойти к этому историческому феномену - довериться зрению, выделив ту черту современного мира, которая первой бросается в глаза.
Назвать ее легко, хоть и не так легко объяснить, - я говорю о растущем столпотворении, стадности, всеобщей переполненности. Города переполнены. Дома переполнены. Отели переполнены. Поезда переполнены. Кафе уже не вмещают посетителей. Улицы - прохожих. Приемные медицинских светил - больных. Театры, какими бы рутинными ни были спектакли, ломятся от публики. Пляжи не вмещают купальщиков. Становится вечной проблемой то, что прежде не составляло труда, - найти место.
Всего-навсего. Есть ли что проще, привычней и очевидней? Стоит, однако, вспороть будничную оболочку этой очевидности - и брызнет нежданная струя, в которой дневной свет, бесцветный свет нашего, сегодняшнего дня, распахнет все многоцветие своего спектра.
Что же мы, в сущности, видим и чему так удивляемся? Перед нами - толпа как таковая, в чьем распоряжении сегодня все, что создано цивилизацией. Слегка поразмыслив, удивляешься своему удивлению. Да что же здесь не так? Театральные кресла для того и ставятся, чтобы их занимали, чтобы зал был полон. С поездами и гостиницами обстоит так же. Это ясно. Но ясно и другое - прежде места были, а теперь их не хватает для всех жаждущих ими завладеть. Признав сам факт естественным и закономерным, нельзя не признать его непривычным; следовательно, что-то в мире изменилось, и перемены оправдывают, по крайней мере на первых порах, наше удивление.
Удивление - залог понимания. Это сила и богатство мыслящего человека. Поэтому его отличительный, корпоративный знак - глаза, изумленно распахнутые в мир. Все на свете незнакомо и удивительно для широко раскрытых глаз. Изумление - радость, недоступная футболисту, но она-то и пьянит философа на земных дорогах. Его примета - завороженные зрачки. Недаром же древние снабдили Минерву совой, птицей с ослепленным навеки взглядом.
Столпотворение, переполненность раньше не были повседневностью. Что же произошло?
Толпы не возникли из пустоты. Население было примерно таким же пятнадцать лет назад. С войной оно могло лишь уменьшиться. Тем не менее напрашивается первый важный вывод. Люди, составляющие эти толпы, существовали и до них, но не были толпой. Рассеянные по миру маленькими группами или поодиночке, они жили, казалось, разбросанно и разобщенно. Каждый был на месте, и порой действительно на своем: в поле, в сельской глуши, на хуторе, на городских окраинах.
Внезапно они сгрудились, и вот мы повсеместно видим столпотворение. Повсеместно? Как бы не так! Не повсеместно, а в первом ряду, на лучших местах, облюбованных человеческой культурой и отведенных когда-то для узкого круга - для меньшинства.
Толпа, возникшая на авансцене общества, внезапно стала зримой. Прежде она, возникая, оставалась незаметной, теснилась где-то в глубине сцены; теперь она вышла к рампе - и сегодня это главный персонаж. Солистов больше нет - один хор.
Толпа - понятие количественное и визуальное: множество. Переведем его, не искажая, на язык социологии. И получим "массу". Общество всегда было подвижным единством меньшинства и массы. Меньшинство - это совокупность лиц, выделенных особыми качествами; масса - не выделенных ничем. Речь, следовательно, идет не только и не столько о "рабочей массе". Масса - это "средний человек". Таким образом, чисто количественное определение - множество - переходит в качественное. Это - совместное качество, ничейное и отчуждаемое, это человек в той мере, в какой он не отличается от остальных и повторяет общий тип. Какой смысл в этом переводе количества в качество? Простейший - так понятней происхождение массы. До банальности очевидно, что стихийный рост ее предполагает совпадение мыслей, целей, образа жизни. Но не так ли обстоит дело и с любым сообществом, каким бы избранным оно себя ни считало? В общем, да. Но есть существенная разница.
В сообществах, чуждых массовости, совместная цель, идея или идеал служат единственной связью, что само по себе исключает многочисленность. Для создания меньшинства - какого угодно - сначала надо, чтобы каждый по причинам особым, более или менее личным, отпал от толпы. Его совпадение с теми, кто образует меньшинство, - это позднейший, вторичный результат особости каждого, и, таким образом, это во многом совпадение несовпадений. Порой печать отъединенности бросается в глаза: именующие себя "нонконформистами" англичане - союз согласных лишь в несогласии с обществом. Но сама установка - объединение как можно меньшего числа для отъединения от как можно большего - входит составной частью в структуру каждого меньшинства. Говоря об избранной публике на концерте изысканного музыканта, Малларме тонко заметил, что этот узкий круг своим присутствием демонстрировал отсутствие толпы.
В сущности, чтобы ощутить массу как психологическую реальность, не требуется людских скопищ. По одному-единственному человеку можно определить, масса это или нет. Масса - всякий и каждый, кто ни в добре, ни в зле не мерит себя особой мерой, а ощущает таким же, "как и все", и не только не удручен, но доволен собственной неотличимостью. Представим себе, что самый обычный человек, пытаясь мерить себя особой мерой - задаваясь вопросом, есть ли у него какое-то дарование, умение, достоинство, - убеждается, что нет никакого. Этот человек почувствует себя заурядностью, бездарностью, серостью. Но не "массой".
Обычно, говоря об "избранном меньшинстве", передергивают смысл этого выражения, притворно забывая, что избранные не те, кто кичливо ставит себя выше, но те, кто требует от себя больше, даже если требование к себе непосильно. И конечно, радикальней всего делить человечество на два класса: на тех, кто требует от себя многого и сам на себя взваливает тяготы и обязательства, и на тех, кто не требует ничего и для кого жить - это плыть по течению, оставаясь таким, каков ни на есть, и не силясь перерасти себя.
Это напоминает мне две ветви ортодоксального буддизма: более трудную и требовательную Махаяну - "большую колесницу", или "большой путь", - и более будничную и блеклую Хинаяну - "малую колесницу", "малый путь". Главное и решающее - какой колеснице мы вверим нашу жизнь.
Таким образом, деление общества на массы и избранные меньшинства типологическое и не совпадает ни с делением на социальные классы, ни с их иерархией. Разумеется, высшему классу, когда он становится высшим и пока действительно им остается, легче выдвинуть человека "большой колесницы", чем низшему, обычно и состоящему из людей обычных. Но на самом деле внутри любого класса есть собственные массы и меньшинства. Нам еще предстоит убедиться, что плебейство и гнет массы даже в кругах, традиционно элитарных, - характерный признак нашего времени. Так, интеллектуальная жизнь, казалось бы взыскательная к мысли, становится триумфальной дорогой псевдоинтеллигентов, не мыслящих, немыслимых и ни в каком виде неприемлемых. Ничем не лучше останки "аристократии", как мужские, так и женские. И напротив, в рабочей среде, которая прежде считалась эталоном массы, не редкость сегодня встретить души высочайшего закала.
Далее. Во всех сферах общественной жизни есть обязанности и занятия особого рода, и способностей они требуют тоже особых. Это касается и зрелищных или увеселительных программ, и программ политических и правительственных. Подобными делами всегда занималось опытное, искусное или хотя бы претендующее на искусность меньшинство. Масса ни на что не претендовала, прекрасно сознавая, что если она хочет участвовать, то должна обрести необходимое умение и перестать быть массой. Она знала свою роль в целительной общественной динамике.
Если вернуться теперь к изложенным выше фактам, они предстанут безошибочными признаками того, что роль массы изменилась. Все подтверждает, что она решила выйти на авансцену, занять места и получить удовольствия и блага, прежде адресованные немногим. Заметно, в частности, что места эти не предназначались толпе ввиду их малости, и вот она постоянно переполняет их, выплескиваясь наружу и являя глазам новое красноречивое зрелище - массу, которая, не перестав быть массой, упраздняет меньшинство.
Никто, надеюсь, не огорчится, что люди сегодня развлекаются с большим размахом и в большем числе, - пусть развлекаются, раз есть желание и средства. Беда в том, что эта решимость массы взять на себя функции меньшинства не ограничивается и не может ограничиться только сферой развлечений, но становится стержнем нашего времени. Забегая вперед, скажу, что новоявленные политические режимы, недавно возникшие, представляются мне не чем иным, как политическим диктатом масс. Прежде, народовластие было разбавлено изрядной порцией либерализма и преклонения перед законом. Служение этим двум началам требовало от каждого большой внутренней дисциплины. Благодаря либеральным основам и юридическим нормам могли существовать и действовать меньшинства. Закон и демократия, узаконенное существование, были синонимами. Сегодня мы видим торжество гипердемократии, при которой масса действует непосредственно, вне всякого закона, и с помощью грубого давления навязывает свои желания и вкусы. Толковать эти перемены так, будто масса, устав от политики, препоручила ее профессионалам, неверно. Ничего подобного. Так делалось раньше, это и была демократия. Масса догадывалась, что в конце концов при всех своих изъянах и просчетах политики в общественных проблемах разбираются несколько, лучше ее. Сегодня, напротив, она убеждена, что вправе давать ход и силу закона своим трактирным фантазиям. Сомневаюсь, что когда-либо в истории большинству удавалось править так непосредственно, напрямую. Потому и говорю о гипердемократии.
То же самое творится и в других сферах, особенно в интеллектуальной. Возможно, я заблуждаюсь, но все же те, кто берется за перо, не могут не сознавать, что рядовой читатель, далекий от проблем, над которыми они бились годами, если и прочтет их, то не для того, чтобы чему-то научиться, а только для того, чтоб осудить прочитанное как несообразное с его куцыми мыслями. Масса - это посредственность, и, поверь она в свою одаренность, имел бы место не крах социологии, а всего-навсего самообман.
Особенность нашего времени в том и состоит, что заурядные души, не обманываясь насчет собственной заурядности, безбоязненно утверждают свое право на нее и навязывают ее всем и всюду. Как говорят американцы, отличаться неприлично. Масса сминает непохожее, недюжинное и лучшее. Кто не такой, как все, кто думает не так, как все, рискует стать изгоем. И ясно, что "все" - это отнюдь не "все". Мир обычно был неоднородным единством массы и независимых меньшинств. Сегодня весь мир стал массой.
Такова жестокая реальность наших дней, и такой я вижу ее, не закрывая глаз на жестокость.
V. Статистическая справка
В этой работе я хотел бы угадать недуг нашего времени, нашей сегодняшней жизни. И первые результаты можно обобщить так: современная жизнь грандиозна, избыточна и превосходит любую исторически известную. Но именно потому, что напор ее так велик, она вышла из берегов и смыла все завещанные нам устои, нормы и идеалы. В ней больше жизни, чем в любой другой, и по той же причине больше нерешенного2. Ей надо самой творить свою собственную судьбу.
Но диагноз пора дополнить. Жизнь - это прежде всего наша возможная жизнь, то, чем мы способны стать, и как выбор возможного - наше решение, то, чем мы действительно становимся. Обстоятельства и решения - главные слагаемые жизни. Обстоятельства, то есть возможности, нам заданы и навязаны. Мы называем их миром. Жизнь не выбирает себе мира, жить - это очутиться в мире определенном и бесповоротном, сейчас и здесь. Наш мир - это предрешенная сторона жизни. Но предрешенная не механически. Мы не пущены в мир, как пуля из ружья, по неукоснительной траектории. Неизбежность, с которой сталкивает нас этот мир - а мир всегда этот, сейчас и здесь, - состоит в обратном. Вместо единственной траектории нам задается множество, и мы, соответственно, обречены... выбирать себя. Немыслимая предпосылка! Жить - значит вечно быть осужденным на свободу, вечно решать, чем ты станешь в этом мире. И решать без устали и без передышки. Даже отдаваясь безнадежно на волю случая, мы принимаем решение - не решать.
Неправда, что в жизни "решают обстоятельства". Напротив, обстоятельства - это дилемма, вечно новая, которую надо решать. И решает ее наш собственный склад.
Все это применимо, и к общественной жизни. У нее, во-первых, есть тоже горизонт возможного и, во-вторых, решение в выборе совместного жизненного пути. Решение зависит от характера общества, его склада или, что одно и то же, от преобладающего типа людей. Сегодня преобладает масса, и решает она. И происходит нечто иное, чем в эпоху демократии и всеобщего голосования. При всеобщем голосовании массы не решали, а присоединялись к решению того или другого меньшинства. Последние предлагали свои "программы" - отличный термин. Эти программы - по сути, программы совместной жизни - приглашали массу одобрить проект решения.
Сейчас картина иная. Всюду, где торжество массы растет, например в Средиземноморье, при взгляде на общественную жизнь поражает то, что политически там перебиваются со дня на день. Это более чем странно. У власти - представители масс. Они настолько всесильны, что свели на нет саму возможность оппозиции. Это бесспорные хозяева страны, и нелегко найти в истории пример подобного всевластия. И тем не менее государство, правительство живут сегодняшним днем. Они не распахнуты будущему, не представляют его ясно и открыто, не кладут начало чему-то новому, уже различимому в перспективе. Словом, они живут без жизненной программы. Не знают, куда идут, потому что не идут никуда, не выбирая и не прокладывая дорог. Когда такое правительство ищет самооправданий, то не поминает всуе день завтрашний, а, напротив, упирает на сегодняшний и говорит с завидной прямотой: "Мы - чрезвычайная власть, рожденная чрезвычайными обстоятельствами". То есть злобой дня, а не дальней перспективой. Недаром и само правление сводится к тому, чтобы постоянно выпутываться, не решая проблем, а всеми способами увиливая от них и тем самым рискуя сделать их неразрешимыми. Таким всегда было прямое правление массы - всемогущим и призрачным. Macса - это те, кто плывет по течению и лишен ориентиров. Поэтому массовый человек не созидает, даже если возможности и силы его огромны.
И как раз этот человеческий тип сегодня решает. Право же, стоит в нем разобраться.
Ключ к разгадке - в том вопросе, что прозвучал уже в начале моей работы: откуда возникли все эти толпы, захлестнувшие сегодня историческое пространство?
Не так давно известный экономист Вернер Зомбарт указал на один простой факт, который должен бы впечатлить каждого, кто озабочен современностью. Факт сам по себе достаточный, чтобы открыть нам глаза на сегодняшнюю Европу, по меньшей мере обратить их в нужную сторону. Дело в следующем: за многовековый период своей истории, с VI по XIX, европейское население ни разу не превысило ста восьмидесяти миллионов. А за время с 1800 по 1914 год - за столетие с небольшим - достигло четырехсот шестидесяти! Контраст, полагаю, не оставляет сомнений в плодовитости прошлого века. Три поколения подряд человеческая масса росла как на дрожжах и, хлынув, затопила тесный отрезок истории. Достаточно, повторяю, одного этого факта, чтобы объяснить, триумф масс и все, что он сулит. С другой стороны, это еще одно, и притом самое ощутимое, слагаемое того роста жизненной силы, о котором я упоминал.
Эта статистика, кстати, умеряет наше беспочвенное восхищение ростом молодых стран, особенно Соединенных Штатов. Кажется сверхъестественным, что население США за столетие достигло ста миллионов, а ведь куда сверхъестественней европейская плодовитость. Лишнее доказательство, что американизация Европы иллюзорна. Даже самая, казалось бы, отличительная черта Америки - ускоренный темп ее заселения - не самобытна. Европа в прошлом веке заселялась куда быстрей. Америку создали европейские излишки.
Хотя выкладки Вернера Зомбарта и не так известны, как они того заслуживают, сам загадочный факт заметного прироста европейцев слишком очевиден, чтобы на нем задерживаться. Суть не в цифрах народонаселения, а в их контрастности, вскрывающей внезапный и головокружительный темп роста. Речь идет о нем. Головокружительный рост означает все новые и новые толпы, которые с таким ускорением извергаются на поверхность истории, что не успевают пропитаться традиционной культурой.
И в результате современный средний европеец душевно здоровей и крепче своих предшественников, но и душевно беднее. Оттого он порой смахивает на дикаря, внезапно забредшего в мир вековой цивилизации. Школы, которыми так гордился прошлый век, внедрили в массу современные технические навыки, но не сумели воспитать ее. Снабдили ее средствами для того, чтобы жить полнее, но не смогли наделить ни историческим чутьем, ни чувством исторической ответственности. В массу вдохнули силу и спесь современного прогресса, но забыли о духе. Естественно, она и не помышляет о духе, и новые поколения, желая править миром, смотрят на него как на первозданный рай, где нет ни давних следов, ни давних проблем.
Славу и ответственность за выход широких масс на историческое поприще несет XIX век. Только так можно судить о нем беспристрастно и справедливо. Что-то небывалое и неповторимое крылось в его климате, раз вызрел такой человеческий урожай. Не усвоив и не переварив этого, смешно и легкомысленно отдавать предпочтение духу иных эпох. Вся история предстает гигантской лабораторией, где ставятся все мыслимые и немыслимые опыты, чтобы найти рецепт общественной жизни, наилучшей для культивации "человека". И, не прибегая к уверткам, следует признать данные опыта: человеческий посев в условиях либеральной демократии и технического прогресса - двух основных факторов - за столетие утроил людские ресурсы Европы.
Такое изобилие, если мыслить здраво, приводит к ряду умозаключений: первое - либеральная демократия на базе технического творчества является высшей из доныне известных форм общественной жизни; второе - вероятно, это не лучшая форма, но лучшие возникнут на ее основе и сохранят её суть и третье - возвращение к формам низшим, чем в XIX веке, самоубийственно.
И вот, разом уяснив себе все эти вполне ясные вещи, мы должны предъявить XIX веку счет. Очевидно, наряду с чем-то небывалым и неповторимым имелись в нем и какие-то врожденные изъяны, коренные пороки, поскольку он создал новую касту людей - мятежную массу, и теперь она угрожает тем основам, которым обязана жизнью. Если этот человеческий тип будет по-прежнему хозяйничать в Европе и право решать останется за ним, то не пройдет и тридцати лет, как наш континент одичает. Наши правовые и технические достижения исчезнут с той же легкостью, с какой не раз исчезали секреты мастерства3.
Жизнь съежится. Сегодняшний избыток возможностей обернётся беспросветной нуждой, скаредностью, тоскливым бесплодием. Это будет неподдельный декаданс. Потому что восстание масс и есть то самое, что Ратенау назвал "вертикальным вторжением варваров".
Поэтому так важно вглядеться в массового человека, в эту чистую потенцию как высшего блага, так и высшего зла.
VI. Введение в анатомию массового человека
Кто он, тот массовый человек, что главенствует сейчас в общественной жизни, политической и неполитической? Почему он таков, каков есть, иначе говоря, как он получился таким?
Оба вопроса требуют совместного ответа, потому что взаимно проясняют друг друга. Человек, который намерен сегодня возглавлять европейскую жизнь, мало похож на тех, кто двигал девятнадцатый век, но именно девятнадцатым веком он рожден и вскормлен. Проницательный ум, будь то в 1820, 1850 или 1880 годах, простым рассуждением a priori мог предвосхитить тяжесть современной исторической ситуации. И в ней действительно нет ровным счетом ничего, не предугаданного сто лет назад. "Массы надвигаются!" - апокалиптически восклицал Гегель. "Без новой духовной власти наша эпоха - эпоха революционная - кончится катастрофой", - предрекал Огюст Конт. "Я вижу всемирный потоп нигилизма!" - кричал с энгадинских круч усатый Ницше. Неправда, что история непредсказуема. Сплошь и рядом пророчества сбывались. Если бы грядущее не оставляло бреши для предвидений, то и впредь, исполняясь и становясь прошлым, оно оставалось бы непонятным. В утверждении, что историк - пророк наоборот, заключена вся философия истории. Конечно, можно провидеть лишь общий каркас будущего, но ведь и в настоящем или прошлом это единственное, что, в сущности, доступно. Поэтому, чтобы видеть свое время, надо смотреть с расстояния. С какого? Достаточного, чтобы не различать носа Клеопатры.
Какой представлялась жизнь той человеческой массе, которую в изобилии плодил XIX век? Прежде всего и во всех отношениях - материально доступной. Никогда еще рядовой человек не утолял с таким размахом свои житейские запросы. По мере того как таяли крупные состояния и ужесточалась жизнь рабочих, экономические перспективы среднего слоя становились день ото дня все шире. Каждый день вносил лепту в его жизненный standard. С каждым днем росло чувство надежности и собственной независимости. То, что прежде считалось удачей и рождало смиренную признательность судьбе, стало правом, которое не благословляют, а требуют. С 1900 года и рабочий начинает ширить и упрочивать свою жизнь. Он, однако, должен за это бороться. Благоденствие не уготовано ему заботливо, как среднему человеку, обществом и на диво слаженным государством.
Этой материальной доступности и обеспеченности сопутствует житейская - confort и общественный порядок. Жизнь катится по надежным рельсам, и столкновение с чем-то враждебным и грозным мало представимо.
Столь ясная и распахнутая перспектива неминуемо должна копить в недрах обыденного сознания то ощущение жизни, которое метко выражено нашей старинной поговоркой: "Широка Кастилия!"4. А именно - во всех ее основных и решающих моментах жизнь представляется новому человеку лишенной преград. Это обстоятельство и его важность осознаются сами собой, если вспомнить, что прежде рядовой человек и не подозревал о такой жизненной раскрепощенности. Напротив, жизнь была для него тяжкой участью - и материально, и житейски. Он с рождения ощущал ее как скопище преград, которые обречен терпеть, с которыми принужден смириться и втиснуться в отведенную ему щель.
Контраст еще отчетливей, если от материального перейти к аспекту гражданскому и моральному. С середины прошлого века средний человек не видит перед собой никаких социальных барьеров. С рождения он и в общественной жизни не встречает рогаток и ограничений. Никто не принуждает его сужать свою жизнь. И здесь - "широка Кастилия". Не существует ни "сословий", ни "каст". Ни у кого нет гражданских привилегий. Средний человек усваивает как истину, что все люди узаконенно равны.
Никогда за всю историю человек не знал условий, даже отдаленно похожих на современные. Речь действительно идет о чем-то абсолютно новом, что внес в человеческую судьбу XIX век. Создано новое сценическое пространство для существования человека, - новое и в материальном, и в социальном плане. Три начала сделали возможным этот новый мир: либеральная демократия, экспериментальная наука и промышленность. Два последних фактора можно объединить в одно понятие - техника. В этой триаде ничто не рождено XIX веком, но унаследовано от двух предыдущих столетий. Девятнадцатый век не изобрел, а внедрил, и в том его заслуга. Это прописная истина. Но одной ее мало, и надо вникнуть в ее неумолимые последствия.
Девятнадцатый век был революционным по сути. И суть не в живописности его баррикад - это всего лишь декорация, - а в том, что он поместил огромную массу общества в жизненные условия, прямо противоположные всему, с чем средний человек свыкся ранее. Короче, век перелицевал общественную жизнь. Революция - не покушение на порядок, но внедрение нового порядка, дискредитирующего привычный. И потому можно без особых преувеличений сказать, что человек, порожденный девятнадцатым столетием, социально стоит особняком в ряду предшественников. Разумеется, человеческий тип восемнадцатого века отличен от преобладавшего в семнадцатом, а тот - от характерного для шестнадцатого века, но все они в конечном счете родственны, схожи и по сути даже одинаковы, если сопоставить их с нашим новоявленным современником. Для "плебея" всех времен "жизнь" означала прежде всего стеснение, повинность, зависимость, одним словом - угнетение. Еще короче - гнет, если не ограничивать его правовым и сословным, забывая о стихиях. Потому что их напор не слабел никогда, вплоть до прошлого века, с началом которого технический прогресс - материальный и управленческий - становится практически безграничным. Прежде даже для богатых и могущественных земля была миром нужды, тягот и риска5.
Тот мир, что окружает нового человека с колыбели, не только не понуждает его к самообузданию, не только не ставит перед ним никаких запретов и ограничений, но, напротив, непрестанно бередит его аппетиты, которые в принципе могут расти бесконечно. Ибо этот мир девятнадцатого и начала двадцатого века не просто демонстрирует свои бесспорные достоинства и масштабы, но и внушает своим обитателям - и это крайне важно - полную уверенность, что завтра, словно упиваясь стихийным и неистовым ростом, мир станет еще богаче, еще шире и совершенней. И по сей день, несмотря на признаки первых трещин в этой незыблемой вере, по сей день, повторяю, мало кто сомневается, что автомобили через пять лет будут лучше и дешевле, чем сегодня. Это так же непреложно, как завтрашний восход солнца. Сравнение, кстати, точное. Действительно, видя мир так великолепно устроенным и слаженным, человек заурядный полагает его делом рук самой природы и не в силах додуматься, что дело это требует усилий людей незаурядных. Еще трудней ему уразуметь, что все эти легко достижимые блага держатся на определенных и нелегко достижимых человеческих качествах, малейший недобор которых незамедлительно развеет прахом великолепное сооружение.
Пора уже наметить первыми двумя штрихами психологический рисунок сегодняшнего массового человека: эти две черты - беспрепятственный рост жизненных запросов и, следовательно, безудержная экспансия собственной натуры и второе - врожденная неблагодарность ко всему, что сумело облегчить ему жизнь. Обе черты рисуют весьма знакомый душевный склад - избалованного ребенка. И в общем можно уверенно прилагать их к массовой душе как оси координат. Наследница незапамятного и гениального былого - гениального по своему вдохновению и дерзанию, - современная чернь избалована окружением. Баловать - это значит потакать, поддерживать иллюзию, что все дозволено и ничто не обязательно. Ребенок в такой обстановке лишается понятий о своих пределах. Избавленный от любого давления извне, от любых столкновений с другими, он и впрямь начинает верить, что существует только он, и привыкает ни с кем не считаться, а главное - никого не считать лучше себя. Ощущение чужого превосходства вырабатывается лишь благодаря кому-то более сильному, кто вынуждает сдерживать, умерять и подавлять желания. Так усваивается важнейший урок: "Здесь кончаюсь я и начинается другой, который может больше, чем я. В мире, очевидно, существуют двое: я и тот, другой, кто выше меня". Среднему человеку прошлого мир ежедневно преподавал эту простую мудрость, поскольку был настолько неслаженным, что бедствия не кончались и ничто не становилось надежным, обильным и устойчивым. Но для новой массы все возможно и даже гарантировано - и все наготове, без каких-либо предварительных усилий, как солнце, которое не надо тащить в зенит на собственных плечах. Ведь никто никого не благодарит за воздух, которым дышит, потому что воздух никем не изготовлен - он часть того, о чем говорится "это естественно", поскольку это есть и не может не быть. А избалованные массы достаточно малокультурны, чтобы всю эту материальную и социальную слаженность, безвозмездную, как воздух, тоже считать естественной, поскольку она, похоже, всегда есть и почти так же совершенна, как и природа.
Мне думается, сама искусность, с какой XIX век обустроил определенные сферы жизни, побуждает облагодетельствованную массу считать их устройство не искусным, а естественным. Этим объясняется и определяется то абсурдное состояние духа, в котором пребывает масса: больше всего ее заботит собственное благополучие и меньше всего - истоки этого благополучия. Не видя в благах цивилизации ни изощренного замысла, ни искусного воплощения, для сохранности которого нужны огромные и бережные усилия, средний человек и для себя не видит иной обязанности, кроме как убежденно домогаться этих благ единственно по праву рождения. В дни голодных бунтов народные толпы обычно требуют хлеба, а в поддержку требований, как правило, громят пекарни. Чем не символ того, как современные массы поступают - только размашистей и изобретательней - с той цивилизацией, что их питает?6
XII. Варварство "специализма"
Я утверждал, что цивилизация XXI векa автоматически произвела массового человека. Нельзя ограничиться общим утверждением, не проследив на отдельных примерах процесс этого производства. Конкретизированный, тезис выиграет в убедительности.
Упомянутую цивилизацию, отмечал я, можно свести к двум основным величинам - либеральной демократии и технике. Остановимся сейчас на последней. Современная техника родилась от соития капитализма с экспериментальной наукой. Не всякая техника научна. Творец каменного топора в четвертичном периоде не ведал о науке и, однако, создал технику. Китай достиг технических высот, не имея ни малейшего понятия о физике. Лишь современная европейская техника коренится в науке и ей обязана своим уникальным свойством - способностью бесконечно развиваться. Любая иная техника - месопотамская, египетская, греческая, римская, восточная - достигала определенного рубежа, который не могла преодолеть, и едва касалась его как тут же плачевно отступала.
Этой сверхъестественной западной технике обязана и сверхъестественная плодовитость европейцев. Вспомним, с чего началось мое исследование и чем обусловлены все мои выводы. С пятого века по девятнадцатый европейское население не превышало 180 миллионов. А за период с 1800 по 1914 год вырастает до 460 миллионов. Небывалый скачок в истории человечества. Не приходится сомневаться, что техника наряду с либеральной демократией произвели на свет массу в количественном смысле. Но я в этой книге пытался показать, что они ответственны и за возникновение массового человека в качественном и наихудшем смысле слова.
Понятие "масса", как я уже предупреждал, не подразумевает рабочих и вообще обозначает не социальную принадлежность, а тот человеческий склад или образ жизни, который сегодня преобладает и господствует во всех слоях общества, сверху донизу, и потому олицетворяет собой наше время. Сейчас мы в этом убедимся.
Кто сегодня правит? Кто навязывает эпохе свой духовный облик? Несомненно, буржуазия. Кто представляет ее высший слой, современную аристократию? Несомненно, специалисты: инженеры, врачи, финансисты, педагоги и т. д. Кто представляет этот высший слой в его наивысшей чистоте? Несомненно, человек науки. Если бы инопланетянин посетил Европу и, дабы составить о ней представление, поинтересовался, кем именно она желает быть представленной, Европа с удовольствием и уверенностью указала бы на своих ученых. Разумеется, инопланетянин интересовался бы не отдельными исключениями, а общим правилом, общим типом "человека науки", венчающего европейское общество.
И что же выясняется? В итоге "человек науки" оказывается прототипом массового человека. И не эпизодически, не в силу какой-то сугубо личной ущербности, но потому, что сама наука - родник цивилизации - закономерно превращает его в массового человека; иными словами, в варвара, в современного дикаря.
Это давно известно и тысячекратно подтверждено, но лишь в контексте моего исследования может быть осмыслено во всей полноте и серьезности.
Экспериментальная наука возникла на закате XVI века (Галилей7), сформировалась в конце XVII (Ньютон) и стала развиваться с середины XVIII. Становление и развитие - это процессы разные, и протекают они по-разному. Так, физика, собирательное имя экспериментальных наук, формируясь, нуждалась в унификации, и к этому вели усилия Ньютона и других ученых его времени. Но с развитием физики начался обратный процесс. Для своего развития науке необходимо, чтобы люди науки специализировались. Люди, а не сама наука. Знание не специальность. Иначе оно ipso facto утратило бы достоверность. И даже эмпирическое знание в его совокупности тем ошибочней, чем дальше оно от математики, логики, философии. А вот участие в нем действительно - и неумолимо - требует специализации.
Было бы крайне интересно, да и намного полезней, чем кажется, взглянуть на историю физики и биологии с точки зрения растущей специализации исследователей. Мы убедились бы, что люди науки, поколение за поколением, умещаются и замыкаются на все более тесном пространстве мысли. Но существенней другое: с каждым новым поколением, сужая поле деятельности, ученые теряют связь с остальной наукой, с целостным истолкованием мира - единственным, что достойно называться наукой, культурой, европейской цивилизацией.
Специализация возникла именно тогда, когда цивилизованным человеком называли "энциклопедиста". Девятнадцатый век выводили на дорогу специалисты, чей жизненный кругозор оставался энциклопедическим. Но от поколения к поколению центр тяжести смещался, и специализация вытесняла в людях науки целостную культуру. К 1890 году третье поколение интеллектуальных властителей Европы представлено типом ученого, беспримерным в истории. Это человек, который из всей совокупности знаний, необходимых, чтобы подняться чуть выше среднего уровня, знает одну-единственную дисциплину и даже в этих пределах - лишь ту малую долю, в которой подвизается. И даже кичится своей неосведомленностью во всем, что за пределами той узкой полоски, которую он возделывает, а тягу к совокупному знанию именует дилетантизмом.
При этом, стесненный своим узким кругозором, он действительно получает новые данные и развивает науку, о которой сам едва помнит, а с ней - и ту энциклопедическую мысль, которую старательно забывает. Как это получается и почему? Факт бесспорный и, надо признать, диковинный: экспериментальное знание во многом развивается стараниями людей на редкость посредственных, если не хуже. Другими словами, современная наука, опора и символ нашей цивилизации, благоприятствует интеллектуальной посредственности и способствует ее успехам. Причиной тому наибольшее достижение и одновременно наихудшая беда современной науки - механизация. Львиная доля того, что совершается в биологии или физике, - это механическая работа мысли, доступная едва ли не каждому. Для успеха бесчисленных опытов достаточно разбить науку на крохотные сегменты, замкнуться в одном - из них и забыть об остальных. Надежные и точные методы позволяют походя с пользой вылущивать знание. Методы работают, как механизмы, и для успешных результатов даже не требуется ясно представлять их суть и смысл. Таким образом, наука своим безграничным движением обязана ограниченности большинства ученых, замерших в лабораторных кельях, как пчела в ячейке или вертел в пазу.
Но это создало крайне диковинную касту. Человек, открывший новое явление природы, невольно должен ощущать силу и уверенность в себе. С полным и безосновательным правом он считает себя "знающим". И действительно, в нем есть частица чего-то, что вкупе с другими частицами, которых он лишен, окончательно становится знанием. Такова внутренняя коллизия специалиста, в начале нашего века достигшая апогея. Специалист хорошо "знает" свой мизерный клочок мироздания и полностью несведущ в остальном.
Пред нами образец того диковинного "нового человека", чей двойственный облик я пытался обрисовать. Я утверждал, что этот человеческий силуэт ещё не встречался в истории. По специалисту легче всего определить эту новую породу и убедиться в ее решительной новизне. Прежде люди попросту делились на сведущих и невежественных - более или менее сведущих и более или менее невежественных. Но специалиста нельзя причислить ни к тем, ни к другим. Нельзя считать его знающим, поскольку вне своей специальности он полный невежда; нельзя счесть и невеждой, поскольку он "человек науки" и свою порцию мироздания знает назубок. Приходится признать его сведущим невеждой, а это тяжелый случай, и означает он, что данный господин к любому делу, в котором не смыслит, подойдет не как невежда, но с дерзкой самонадеянностью человека, знающего себе цену.
И действительно, специалист именно так и поступает. В политике, в искусстве, в общественных и других науках он способен выказать первобытное невежество, но выкажет он его веско, самоуверенно и - самое парадоксальное - ни во что не ставя специалистов. Обособив, цивилизация сделала его герметичным и самодовольным, но именно это сознание своей силы и значимости побуждает его первенствовать и за пределами своей профессии. А значит, и на этом уровне, предельно элитарном и полярном, казалось бы, массовому человеку, сознание остается примитивным и массовым.
Это не общие фразы. Достаточно приглядеться к тому скудоумию, с каким судят, решают и действуют сегодня в искусстве, в религии и во всех ключевых вопросах жизни и мироустройства "люди науки", а вслед за ними, само собой, врачи, инженеры, финансисты, преподаватели и т. д. Неумение "слушать" и считаться с авторитетом, которое я постоянно подчеркивал в массовом человеке, у этих узких профессионалов достигает апогея. Они олицетворяют, и в значительной мере формируют, современную империю масс, и варварство их - самая непосредственная причина европейского упадка.
С другой стороны, они - нагляднейшая демонстрация того, как именно в цивилизации прошлого века, брошенной на собственный произвол, возникли ростки варварства и одичания.
Непосредственным же результатом узкой и ничем не восполненной специализации стало то, что сегодня, когда "людям науки" нет числа, людей "просвещенных" намного меньше, чем, например, в 1750 году. И что хуже всего, эти научные вертела не могут обеспечить науке внутреннего развития. Потому что время от времени науке необходимо согласованно упорядочить свой рост, и она нуждается в реформации, в восстановлении, что требует, как я уже говорил, унификации - и все более трудной, поскольку охватывает она все более обширные области знания. Ньютон сумел создать свою научную систему, не слишком углубляясь в философию, но Эйнштейну для его изощренного синтеза пришлось пропитаться идеями Канта и Маха. Кант и Мах - всего лишь символы той огромной массы философских и психологических идей, что повлияла на Эйнштейна, - помогли освободиться его разуму и найти путь к обновлению. Но одного Эйнштейна мало. Физика испытывает самый тяжелый за всю свою историю кризис, и спасти ее сможет только новая энциклопедия, намного систематизированней прежней.
Итак, специализация, в течение века двигавшая экспериментальное знание, подошла к такому рубежу, для преодоления которого надобно делать что-то посущественней, чем совершенствовать вертела.
Но если специалисту неясен живой организм его науки, то уж тем более неясны исторические условия ее долговечности, то есть неведомо, какими должны быть общество и человеческое сердце, чтобы в мире и впредь совершались открытия. Современный упадок научного призвания, о котором я упоминал, - это тревожный сигнал для всех, кому ясна природа цивилизации, уже недоступная своим хозяевам - "людям науки". Они-то уверены, что цивилизация всегда налицо, как земная кора или дикий лес.
1930 г.
Перевод с испанского А.М. Руткевича
Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс (гл. I, V,VI, XII) // Избранные труды. - М.: Весь мир, 1997. - С. 43-48, 66-75, 105-110.
Тоффлер Э.
ТРЕТЬЯ ВОЛНА
Глава 4
РАЗРУШЕНИЕ КОДА.
У каждой цивилизации есть свой скрытый код-система правил или принципов, отражающихся во всех сферах ее деятельности, подобно некоему единому плану. С распространением индустриализма по всей планете становится зримым присущий ему уникальный внутренний план. Он состоит из системы шести взаимосвязанных принципов, программирующей поведение миллионов. Естественным образом вырастая из разрыва между производством и потреблением, эти принципы влияют на все аспекты человеческой жизни - от секса и спорта до работы и войны.
Сегодня большинство яростных конфликтов в наших школах, в бизнесе и в правительствах в действительности сконцентрированы именно на этой полудюжине принципов, поскольку люди Второй волны инстинктивно используют и защищают их, тогда как люди Третьей волны бросают им вызов и нападают на них. Но не будем забегать вперед.
Стандартизация
Наиболее знакомым из этих принципов Второй волны является стандартизация. Всем известно, что индустриальные общества производят миллионы совершенно одинаковых продуктов. Однако лишь немногие осознают, что с тех пор как возросло значение рынка, мы не просто стандартизировали бутылки "кока-колы", электрические лампочки и коробки передач, но и приложили те же самые принципы ко многим другим вещам. Одним из первых уловил важность этой идеи Теодор Вайль, на рубеже веков превративший в гиганта Американскую телефонную и телеграфную компанию (АТиТ).
Работая в конце 1860-х годов почтовым служащим на железной дороге, Вайль заметил, что письма не всегда приходят к получателю одним и тем же путем. Мешки с почтой путешествовали туда и обратно, и часто требовались недели или целые месяцы, чтобы они дошли по назначению. Вайль предложил идею стандартизации доставки почты: все письма, идущие в одно место, доставляются одним и тем же путем, - и помог произвести революционные изменения в почтовой службе. Создав впоследствии АТиТ, он намеревался поставить идентичный телефонный аппарат в каждом американском доме.
Вайль стандартизировал не только телефонный аппарат и все его компоненты, но также и процедуры, связанные с бизнесом, и управление АТиТ. В одной рекламе 1908 г. он оправдывает тот факт, что его компания поглощает небольшие телефонные компании, доказывая преимущества "клиринг-хауза ("расчетной палаты") стандартизации", обеспечивающего экономию в "изготовлении оборудования, телефонных линий и изолирующих труб, а также в методах работы и юридических вопросах", - не говоря уж о "единой системе организации труда и учета". Вайль понял: для того чтобы добиться успеха в условиях Второй волны, "мягкие технологии" ("software") (т. е. процедуры и административные порядки) должны быть стандартизированы вместе с "жесткими технологиями" ("hardware").
Вайль был одним из Великих Стандартизаторов, сформировавших облик индустриального общества. Другим был Фредерик Уинслоу Тейлор, общественный деятель, который обратился к проблемам производства и полагал, что труд можно сделать научным, стандартизировав каждый шаг, совершаемый работающим. И первые десятилетия нашего века Тейлор решил, что существует один-единственный лучший (стандартный) способ выполнения каждой отдельной работы, одно лучшее (стандартное) средство для ее выполнения, а также обусловленное (стандартное) время для ее завершения.
Вооружившись такого рода философией, он стал ведущим гуру мирового менеджмента. В то время и позднее его сравнивали с Фрейдом, Марксом и Франклином. Среди поклонников тейлоризма, с его специалистами по эффективности труда, схемами организации сдельной работы и нормировщиками, были не только капиталистические служащие, стремящиеся выжать из своих работников последнюю каплю производительности. С таким же энтузиазмом восприняли тейлоризм и коммунисты. Действительно, Ленин настаивал на внедрении методов Тейлора в социалистическом производстве. В первую очередь индустриализатор, и лишь во вторую - коммунист, Ленин также был ревностным сторонником стандартизации.
В обществах Второй волны процедуры найма и труда стандартизировались с всевозрастающей скоростью. Стандартные тесты использовались для определения и удаления предположительно непригодных людей, особенно на государственной службе. Во всех областях промышленности были стандартизованы нормы оплаты, так же как и дополнительные льготы, перерывы на ланч, праздники и порядки подачи жалоб. Для того чтобы подготовить молодежь к вступлению на рынок труда, специалисты по образованию создали специальные программы. Бинет и Терман разработали стандартные тесты для определения интеллектуального уровня. Сходным образом проводилась стандартизация в области школьной аттестации, процедуры приема и правил аккредитации. Получил распространение тест с возможностью альтернативного выбора.
Масс-медиа тем временем распространяли стандартизованные системы образов, и миллионы людей читали одни и те же рекламы, одни и те же новости, одни и те же рассказы. Подавление языков меньшинств центральным правительством в сочетании с влиянием средств массовой коммуникации привело к практически полному исчезновению локальных и региональных диалектов и даже языков, таких как валлийский и эльзасский. "Стандартный" американский, английский, французский или русский вытесняли и заменяли "нестандартные" языки. Разные части страны начали выглядеть совершенно одинаково, подобно рассеянным повсюду типовым газовым станциям, афишам и домам. Принцип стандартизации наложил отпечаток на все аспекты повседневной жизни.
На еще более глубоком уровне индустриальной цивилизации было необходимо стандартизировать меры и весы. Вовсе не случайно, что одним из первых актов Французской революции, возвестившей наступление века индустриализма во Франции, была попытка заменить безумную путаницу мерных единиц, обычную для доиндустриальной Европы, метрической системой и новым календарем. Единые системы измерений распространились по всему миру благодаря Второй волне.
Кроме того, если массовое производство требовало стандартизации механизмов, продукции и процессов, то неуклонно расширяющийся рынок требовал соответствующей стандартизации денег и даже цен. В историческом аспекте деньги выпускались банками и отдельными людьми, а также королями. Даже в конце XIX в. частным образом отчеканенные монеты еще использовались в некоторых районах Соединенных Штатов; в Канаде эта практика сохранялась до 1935 г. Однако постепенно вставшие на путь индустриализации народы ликвидировали всякое неправительственное денежное обращение и осуществили введение в своих странах единой стандартной денежной системы.
Кроме того, среди покупателей и продавцов в индустриальных странах вплоть до XIX в. сохранялась традиция торговаться о цене в освященной веками манере Каирского базара. В 1825 г. в Нью-Йорк прибыл молодой иммигрант из Северной Ирландии Э. Т. Стюарт; он открыл галантерейный магазин и шокировал и покупателей, и конкурентов тем, что ввел фиксированные цены на каждый товар. Такая политика единых цен - политика ценовой стандартизации - сделала Стюарта одним из князей рынка того времени и устранила одно из главных препятствий для развития массового распределения.
Несмотря на остальные разногласия, передовые мыслители Второй волны разделяли единое мнение об эффективности стандартизации. Таким образом, Вторая волна изглаживала различия посредством неуклонного применения принципа стандартизации.
Специализация
Второй великий принцип, распространенный во всех обществах Второй волны, - специализация. Ибо чем больше сглаживала Вторая волна различия в языке, сфере досуга и стилях жизни, тем более она нуждалась в различиях в сфере труда. Усиливая их. Вторая волна заменяла крестьянина, временного и непрофессионального "мастера на все руки", узким специалистом и работником, выполняющим лишь одну-единственную задачу, снова и снова, по методу Тейлора.
Еще в 1720 г. в британском отчете о "достижениях восточно-индийской торговли" отмечалось, что специализация могла бы позволить выполнять работу с "меньшими потерями времени и сил". В 1776 г. Адам Смит начинает свою книгу "Богатство народов" с громогласного заявления о том, что "величайшее усовершенствование в сфере производительных сил... было связано, по-видимому, с разделением труда".
У Смита есть ставшее классическим описание булавочной мануфактуры. Он пишет, что один рабочий старого образца, единолично совершая все необходимые операции, может произвести лишь пригоршню булавок в день - не более двадцати и, вероятно, ни одной больше. В противоположность этому, Смит описывает посещенную им "мануфакторию", в которой 18 разных операций, необходимых для изготовления булавки, выполняли 10 работников-специалистов, каждый из которых совершал лишь одну или несколько операций. Вместе они могли произвести более 48 тыс. булавок в день - свыше 4800 на каждого работника.
К XIX в., когда производство все более и более сдвигалось в сторону фабрик, история с булавками повторялась снова и снова во все большем масштабе. Соответственно возрастала и цена специализации. Критики индустриализма выдвигали обвинения в том, что высокоспециализированный повторяющийся труд постепенно дегуманизирует трудящегося.
К тому времени, когда Генри Форд начал производство "Модели Т", в 1908 г. для изготовления одного изделия потребовалось уже не 18, а 7882 различные операции. Форд отмечает в своей автобиографии, что из этих 7882 специализированных работ для 949 требовались "сильные, здоровые и практически совершенные в физическом отношении мужчины", для 3338 были нужны мужчины с "обычной" физической силой, большую часть оставшихся могли выполнять "женщины или подростки", и, хладнокровно продолжает он, "мы обнаружили, что 670 могут быть выполнены безногими мужчинами, 2637 - одноногими, две - безрукими, 715 - однорукими и 10 - слепыми". Короче говоря, для специализированного труда требуется не весь человек, но лишь его часть. Едва ли можно предложить более наглядное свидетельство того, до какой жестокости может довести чрезмерная специализация.
Однако практика, которую критики приписывают капитализму, также становится неотъемлемой чертой социализма, поскольку крайняя специализация труда, характерная для всех обществ Второй волны, имеет своей основой отрыв производства от потребления. СССР, Польше, Восточной Германии или Венгрии столь же невозможно было бы обеспечивать работу своих фабрик сегодня без разработанной специализации, как и Японии или Соединенным Штатам, чей департамент труда опубликовал в 1977 г. перечень из 20 тыс. различных специальностей, поддающихся идентификации.
Кроме того, и в капиталистических, и в социалистических индустриальных государствах специализация сопровождалась возрастающим усилением профессионализации. Всегда, когда для некой группы специалистов появлялась возможность монополизировать эзотерическое знание и не допускать новичков в свою область, возникали особые профессии. С распространением Второй волны рынок вклинился между хранителем знания и клиентом, резко разделив их на производителя и потребителя. Таким образом, здоровье в обществах Второй волны стали рассматривать скорее как продукт, предлагаемый врачом и чиновниками здравоохранения, чем как результат разумной заботы о себе самом пациента (т.е. как продукт для самого себя). Предполагалось, что образование "производится" учителем в школе и "потребляется" учащимся.
Группы людей, объединенных деятельностью самого разного рода, от библиотекарей до продавцов, начали шумно требовать права называть себя профессионалами, а также устанавливать стандарты, цены и условия приема на данную специальность. Согласно Михаэлю Перчуку, председателю Федеральной комиссии по труду США, по сей день "в нашей культуре доминируют профессионалы, называющие нас "клиентами" и рассказывающие нам о наших "нуждах"".
Даже политическая агитация в обществах Второй волны считается профессией. Так, Ленин доказывал, что массы не могут осуществить революцию без помощи профессионалов. Он утверждал, что необходима "организация революционеров", членство в которой ограничено "людьми, профессия которых - профессия революционера".
В среде коммунистов, капиталистов, администраторов, работников образования, священнослужителей и политиков Вторая волна создала общую ментальность и общее стремление к все более утонченному разделению труда. Подобно принцу Альберту на великой Выставке 1851 г. в Хрустальном дворце, они верили, что специализация является "движущей силой цивилизации". Великая Стандартизация и Великая Специализация маршировали рука об руку.
Синхронизация
Расширяющийся разрыв между производством и потреблением внес изменение и в отношение людей Второй волны ко времени. В зависящей от рынка системе, будь то планируемый рынок или свободный, время приравнивается к деньгам. Нельзя позволить простаивать дорогостоящим машинам, и потому они работают в соответствии со своими собственными ритмами. Это порождает третий принцип индустриальной цивилизации - синхронизацию. Даже в древнейших обществах труд был тщательно организован во времени. Воины-охотники обычно работали вместе, чтобы поймать свою жертву. Рыболовы согласовывали свои усилия при гребле или вытаскивании сети. Много лет назад Джордж Томсон показал, каким образом различные трудовые потребности отражаются в народных песнях. Для гребца время маркировалось простым звукосочетанием из двух слогов, чем-то вроде "0-оп!". Второй слог указывает на момент максимального усилия, а первый был связен с подготовительным этапом. Он отмечал, что вытаскивать лодку тяжелее, чем грести, "а потому моменты напряженных усилий занимают большие интервалы времени", и, как мы видим в ирландском крике "Хо-ли-хо-хуп!", сопровождающем вытаскивание лодки, связаны с более длительным приготовлением к последнему усилию.
До тех пор пока Вторая волна не ввела машинное производство и не смолкли песни рабочих, такого рода синхронизация усилий была в целом органичной и естественной. Она была связана с сезонными ритмами или биологическими процессами, с вращением Земли и биением человеческого сердца. Общества Второй волны обратились к ритмам машины.
Распространение фабричного производства, высокая стоимость машин и механизмов и тесная взаимозависимость элементов трудового процесса требовали более четкой и точной синхронизации. Если одна группа работников завода запаздывает в выполнении своей задачи, следующие за ней другие группы отстают еще больше. Таким образом, пунктуальность, никогда не игравшая большой роли в сельскохозяйственных общинах, стала социальной необходимостью, и повсеместно начали распространяться различного рода часы. К 1790-м годам они уже были совершенно обычной вещью в Великобритании. Их распространение началось, по словам английского историка Э. П. Томпсона, "именно в тот самый момент, когда индустриальная революция потребовала большей синхронизации труда".
Не случайно детей в индустриальных странах с очень раннего возраста учили определять время. Школьники были обязаны приходить в школу к удару колокола, чтобы впоследствии они всегда приходили на фабрику или на службу точно к гудку. Продолжительность работ была рассчитана во времени и разбита на последовательные этапы, измеренные с точностью до долей секунды. Выражение "с девяти до пяти" очерчивало временные рамки для миллионов трудящихся.
Синхронизации подвергалась не только рабочая жизнь. Во всех обществах Второй волны, вне зависимости от выгоды или политических-соображений, социальная жизнь также стала зависеть от времени и приспосабливаться к требованиям машин. Определенные часы были отведены для досуга. Отпуска стандартной продолжительности, праздники или перерывы на кофе были включены в трудовые графики.
Дети начинали и заканчивали учебный год в одно и то же время. Госпитали одновременно будили на завтрак всех своих пациентов. Транспортные системы сотрясались в часы пик. Работники радио помещали развлекательные программы в специальные промежутки времени, например "prime time" (т. е. лучшее время, когда большее число слушателей оказывается у приемников). Любой бизнес имел свои собственные пиковые часы или сезоны, синхронизованные с таковыми у его поставщиков и распространителей. Появились специалисты в области синхронизации - от фабричных диспетчеров и табельщиков до автодорожной полиции и хронометристов.
Некоторые люди сопротивлялись новой индустриальной системе отношения ко времени. И здесь опять-таки проявились различия между полами: те, кто принимал участие в работе Второй волны, - главным образом мужчины - чаще всего смотрели на часы.
Мужья эпохи Второй волны постоянно жаловались, что их жены вечно заставляют их ждать, не следят за временем, слишком долго одеваются, всегда опаздывают на встречи. Женщины, как правило занятые не связанными между собой домашними делами, работают в менее механических ритмах. По сходным причинам городские жители обычно склонны взирать на сельских как на тупых, медлительных и не заслуживающих доверия людей. "Они не появляются вовремя! Никогда не знаешь, придут ли они в назначенное время". Причины такого рода жалоб можно возвести непосредственно к различиям между трудом Второй волны, основанным на повышенной взаимосвязанности и взаимозависимости, и трудом Первой волны, сосредоточенном в поле и дома.
Когда Вторая волна стала доминирующей, даже наиболее глубинные и интимные стороны жизни были вплетены в индустриальную ритмическую систему. В Соединенных Штатах и в Советском Союзе, в Сингапуре и в Швеции, во Франции и в Дании, Германии и Японии, - везде семьи поднимались одновременно, ели в одно и то же время, ехали на работу, работали, возвращались домой, отправлялись спать, спали и даже занимались любовью более или менее в унисон, Так как вся цивилизация в целом, вдобавок к стандартизации и специализации, использовала принцип синхронизации.
Концентрация
Рост рынка дал начало еще одному закону цивилизации Второй волны - принципу концентрации.
Общества Первой волны существовали за счет широко рассеянных источников энергии. Общества Второй волны практически тотально зависят от в высокой степени сконцентрированных запасов природного топлива.
Однако Вторая волна концентрировала не только энергию, но и население, переселяя людей из сельской местности и помещая их в гигантские урбанизированные центры. Она концентрировала и трудовую деятельность. Если в обществах Первой волны люди работали повсеместно - дома, в деревне, в полях, то большая часть трудовой деятельности в обществах Второй волны связана с фабриками, где под одной крышей собирались тысячи работников.
Вторая волна концентрировала не только энергию и труд. В своей статье в английском социологическом журнале "New Society" Стэн Коэн заметил, что, за немногими исключениями, до наступления индустриализма "слабый оставался дома или со своими родственниками; преступники штрафовались, подвергались физическому наказанию или изгонялись из одного поселения в другое; душевнобольные содержались их семьями или при поддержке общины, если они были бедны". Короче говоря, все эти группы были рассеяны по всей общине.
Индустриализм внес революционные изменения в эту ситуацию. Начало XIX в. может быть названо временем Великой Инкарцерации (лишения свободы), когда преступников сгоняли вместе и концентрировали в тюрьмах, психически больных сгоняли и концентрировали в сумасшедших домах, детей собирали и концентрировали в школах, а рабочих концентрировали на фабриках.
Концентрация происходила также и в сфере движения капиталов, так что цивилизация Второй волны произвела на свет гигантские корпорации, а кроме того, и тресты или монополии. К середине 1960-х годов "Большая Тройка" автомобильных компаний в Соединенных Штатах производила 94% всех американских автомобилей. В Германии четыре компании - "Фольксваген", "Даймлер-Бенц", "Опель" (GM) и "Форд-Верке" - производили вместе 91% всей продукции; во Франции "Рено", "Ситроен", "Симка" и "Пежо" - практически все 100%. В Италии один только "Фиат" производил 90% всех автомобилей.
В Соединенных Штатах свыше 80% алюминия, пива, сигарет и готовых завтраков производилось четырьмя или пятью компаниями, работавшими в своей сфере. В Германии 92% всех штукатурных плит и красителей, 98% фотопленки, 91% промышленных швейных машин производились четырьмя или ненамного большим числом компаний каждой из этих категорий. Перечень высококонцентрированных производств можно продолжать и дальше.
Организаторы социалистического производства также были убеждены в "эффективности" концентрации производства. Действительно, многие марксистские идеологи в капиталистических странах приветствовали возрастающую концентрацию производства в капиталистических странах как необходимый шаг на пути к окончательной тотальной концентрации индустрии под надзором государства. Ленин говорил о превращении всех граждан в рабочих и служащих одного гигантского "синдиката - всего государства". Спустя полвека советский экономист Н. Лелюхина в "Вопросах экономики" могла утверждать, что "СССР обладает наиболее концентрированным производством во всем мире".
Как в энергии, населении, трудовой деятельности, образовании, так и в организации экономики принцип концентрации, присущий цивилизации Второй волны, проник очень глубоко - поистине намного глубже, чем любые идеологические различия между Москвой и Западом.
Максимизация
Разрыв между производством и потреблением породил также во всех обществах Второй волны болезнь навязчивой "макрофилии" - разновидность техасской страсти к огромным размерам и постоянному росту. Если бы было верно, что длительные производственные процессы на фабрике приводят к понижению цен на единицу продукции, то, по аналогии, увеличение масштаба должно было бы вызвать экономию и в других сферах деятельности. Слово "большой" становится синонимом слова "эффективный", а максимизация становится пятым ключевым принципом.
Города и народы гордились тем, что обладают самыми высокими небоскребами, крупнейшими плотинами или самыми обширными в мире площадками для игры в гольф. Кроме того, поскольку большие размеры являются результатом роста, наиболее индустриальные правительства, корпорации и другие организации стали фанатичными проводниками идеи непрерывного возрастания.
Японские рабочие и сотрудники Мацусита электрик компани (Matsushita Electric Company) ежедневно повторяли хором:
...Делая все возможное для увеличения продукции,
Посылая наши товары людям всего мира
Бесконечно и постоянно,
Подобно воде, бьющей из фонтана,
Расти, производство! Расти! Расти! Расти!
Гармония и искренность!
Мацусита электрик!
В 1960 г., когда в Соединенных Штатах завершился этап традиционного индустриализма и начали ощущаться первые признаки изменений Третьей волны, 50 крупнейших индустриальных корпораций в этой стране выросли до таких размеров, что каждая из них предоставляла работу в среднем 80 тыс. человек. Один лишь "Дженерал моторc" (General Motors) давал работу 595 тыс. человек, а компания АТиТ Вайля нанимала 736 тыс. мужчин и женщин. Это означает, при среднем размере семьи в том году в 3,3 человек, что свыше 2 млн. людей зависели от зарплаты в одной лишь этой компании - количество, равное половине населения всей этой страны в период, когда Вашингтон и Гамильтон создавали американскую нацию. (С тех пор АТиТ раздулась до еще более гигантских размеров. К 1970 г. в ней работали 956 тыс. человек, еще 136 тыс. работников нанималось на 12-месячный срок.)
АТиТ была особым случаем, хотя, конечно, американцы вообще привержены гигантизму. Но макрофилия - это вовсе не монополия американцев. Во Франции в 1963 г. 1400 фирм - лишь 0,25% всех компаний - нанимали 38% всей рабочей силы. Правительства в Германии, Великобритании и других странах активно побуждали менеджеров создавать даже еще большие компании, полагая, что это поможет им в конкуренции с американскими гигантами.
Такая максимизация масштабов не была простым отражением максимизации прибыли. Маркс связывал "рост масштабов индустриального строительства" с "дальнейшим развитием производительных сил". Ленин в свою очередь доказывал, что "огромные предприятия, тресты и синдикаты подняли технологию массового производства до наивысшего уровня развития". Его первое распоряжение в хозяйственной сфере после Октябрьской революции состояло в том, чтобы консолидировать российскую экономическую жизнь в виде наименьшего числа наиболее крупных производственных единиц. Сталин стремился к максимальному масштабу еще в большей степени и осуществил новые грандиозные проекты - постройку сталелитейного комплекса в Магнитогорске, "Запорожстали", медеплавильного завода на Балхаше, тракторного завода в Харькове и Сталинграде. Он интересовался, сколь велико было данное американское предприятие, и затем велел построить еще большее.
Доктор Леон М. Херман пишет в своей книге "Культ гигантизма в советском экономическом планировании": "Фактически в разных регионах СССР местные политики были вовлечены в гонку за "крупнейшими в мире проектами"". В 1938 г. Коммунистическая партия боролась против "гигантомании", однако довольно безуспешно. Даже сегодня советские и восточноевропейские коммунистические лидеры являются жертвами того, что было названо Херманом "страстью к большим размерам".
Подобная вера в абсолютную роль масштаба проистекает из узости представлений Второй волны о природе "эффективности". Однако макрофилия индустриализма далеко выходила за рамки одних лишь заводов. Она нашла отражение в соединении множества данных самого разного рода в одном статистическом показателе, называемом валовым национальным продуктом (ВНП), который измеряет "размер" экономики путем сложения стоимости создаваемых ею товаров и услуг. У этого инструмента экономистов Второй волны много недостатков. С точки зрения ВНП не имеет значения, какова форма продукции - продовольствие, образование и здравоохранение или военное снаряжение. К ВНП добавляется наем бригады как для постройки дома, так и для его сноса, хотя в первом случае деятельность направлена на увеличение жилого фонда, а во втором - на его уменьшение. Кроме того, поскольку ВНП измеряет лишь деятельность рынка или обмена, он совершенно не принимает во внимание весь бытовой сектор экономики, основанный на бесплатном производстве, к примеру - воспитание детей и домашнее хозяйство.
Несмотря на все эти ограничения, правительства Второй волны во всем мире вовлечены в слепую гонку за увеличением ВНП любой ценой, максимизируя "рост" даже несмотря на риск экологической и социальной катастроф. Принцип макрофилии столь глубоко укоренился в индустриальной ментальности, что ничто не кажется здесь более разумным и рациональным. Максимизация идет в одном ряду со стандартизацией, специализацией и другими базовыми принципами индустриализма.
Централизация
Наконец, все индустриальные нации довели до наивысшей степени совершенства централизацию. Хотя Церковь и правители Первой волны прекрасно знали, что такое централизация власти, они имели дело с менее сложными обществами и были лишь жалкими дилетантами по сравнению с мужчинами и женщинами, централизовавшими индустриальные общества с самого нижнего их этажа.
Все общества с усложненной организацией требовали одновременных действий по централизации и децентрализации. Однако сдвиг от в основном децентрализованной экономики Первой волны, в которой каждая территория отвечала за производство продукции, необходимой ей самой, к интегрированным национальным экономикам Второй волны привел к совершенно новым методам централизации власти. Они начали действовать на уровне отдельных компаний, отраслей производства и в экономике в целом.
Классической иллюстрацией могут служить первые железные дороги. По сравнению с другими сферами деятельности, они были гигантами того времени. В Соединенных Штатах в 1850 г. лишь 41 фабрика имела капитал в 250 тыс. долларов и выше, а Нью-Йоркская центральная железная дорога уже в 1860 г. гордилась своим капиталом в 30 млн. долл. Для организации такого гигантского предприятия требовались совершенно новые методы управления.
Таким образом, управляющим первых железных дорог, подобно менеджерам космических программ нашего времени, приходилось изобретать новую технику управления. Они стандартизировали технологии, цены на перевозки и графики. Они синхронизировали операции на расстоянии в сотни миль. Они создавали новые специализированные профессии и департаменты. Они концентрировали капитал, энергию и людские ресурсы. Они боролись за максимальное расширение сети своих дорог. И, в дополнение ко всему этому, они создавали новые формы организации, основанные на централизации информации и управления.
Служащие подразделялись на "линейных" и "штатных". Были введены ежедневные отчеты, предоставляющие сведения о движении вагонов, грузов, убытках, утерянных грузах, ремонте, пробеге локомотивов и т. д. Вся эта информация вливалась в централизованную цепь распоряжений и восходила к главному управляющему, принимавшему решения и посылавшему приказания вниз по служебной линии.
Железные дороги, как показал исследователь истории бизнеса Альфред Д. Чандлер, вскоре стали образцом для других крупных организаций, и централизованное управление стали рассматривать в качестве усовершенствованного средства во всех странах Второй волны.
Вторая волна способствовала централизации и в политической сфере. В Соединенных Штатах уже в 1780-х годах эта тенденция проявила себя в борьбе за замену рыхлого, децентралистского Договора о Конфедерации более нейтралистской Конституцией. В целом же, сельскохозяйственные интересы Первой волны сопротивлялись концентрации власти в национальном правительстве, тогда как коммерческие интересы Второй волны побудили Гамильтона доказывать в "Federalist" и других изданиях, что сильное центральное правительство важно не только для военной и внешней политики, но и для экономического развития.
Конституция 1787 г. была простым компромиссом. Поскольку силы Первой волны все еще сохраняли свое могущество, Конституция предоставила важнейшие властные полномочия штатам, а не центральному правительству. Для того чтобы воспрепятствовать чрезмерному усилению центральной власти, она потребовала также совершенно уникального в то время разделения законодательной, исполнительной и судебной власти. Однако Конституция была написана очень гибким языком, что впоследствии позволило федеральному правительству существенно расширить сферу своего влияния.
Поскольку индустриализация подталкивала политическую систему к большей централизации, правительство в Вашингтоне принимало на себя все больше властных полномочий и обязанностей и все в большей степени монополизировало принятие решений в центре. Тем временем внутри федерального правительства власть сместилась от Конгресса и судов к наиболее Нейтралистской из трех ветвей - к исполнительной власти. В годы правления Никсона историк Артур Шлезингер (сам один из рьяных централизаторов) нападал на "имперское президентство".
За пределами Соединенных Штатов стремление к политической централизации было еще сильнее. Достаточно беглого взгляда на Швецию, Японию, Великобританию или Францию, чтобы увидеть, что американская система по сравнению с ними децентрализована. Жан-Франсуа Ревель, автор книги "Ни Маркс, ни Христос", подчеркивает это, описывая, как отвечают правительства на политический протест: "Когда во Франции запрещают демонстрацию, никогда нет никаких сомнений в источнике такого запрета. Если вопрос о крупной политической демонстрации, это [центральное] правительство, - пишет он. - Однако, когда запрещается демонстрация в Соединенных Штатах, прежде всего встает вопрос: "Кем?"". Ревель отмечает, что обычно это бывает какая-либо местная власть, действующая автономно.