<< Пред.           стр. 2 (из 8)           След. >>

Список литературы по разделу

  Но сказать, что некоторые социальные феномены имеют начала и окончания, разумеется, можно. Разве не исчезли многие институты, и другие разве не появились на свет? Разве история не изобилует рассказами об исчезновении организаций разного рода - от империй до устаревших сект? Отвечаем: мы затрагиваем социальные типы, а не индивидуальные воплощения типа, которые, разумеется, всегда возникают и исчезают. Но сам тип есть другая категория и проявляется он лишь как процесс. Здесь нам также могут возразить, что в определенные исторические моменты исчезают формы типа (type-forms). Разве не исчезло рабство или разве не осуществимо его полное уничтожение, даже если оно сохраняется в иных частях света? Раве не исчезли тотемизм и классификаторная система родства в более развитых обществах? Если у вещей есть конец, почему бы им не иметь также и начала?
  Давайте сначала возьмем два последних случая. Для нашего тезиса, конечно, не обязательно, чтобы ни один из социальных типов не исчезал полностью. Таким же образом и на учение о непрерывности видов не влияет исчезновение некоторых форм жизни. Тезис, далее, не подразумевает, что нечто, оканчивающееся в некий исторический момент, также и начиналось бы в некий исторический момент. Ибо то, что оканчивается, есть некая специализированная форма, и она не начинается как таковая, но лишь вырастает в процессе специализации. Даже и в этом случае социальные формы типа, которые мы считаем мертвыми, выказывают замечательное постоянство. Тотемизм в своем полном значении, как основа идентификации и классификации, отсутствует в цивилизованном обществе, будучи характерной чертой множества первобытных народов. Но среди нас остаточно присутствует такая форма тотемизма (как определенного типа), на что указывает Гольденвейзер, которая проявляется в использовании животных-талисманов, эмблем политических партий, значков, кокард и других знаков, в таких символах, как флаг и цвета колледжа, в таких орденах, как "Лоси", "Львы" и т. д.
  "Имена и вещи, которые подобным образом используются как классификаторы и символы, обычно основываются на эмоциональной почве. В случае полковых знамен эмоции могут достигать значительного накала, в то время как в случае животных и птиц-талисманов возникает комплекс установок и обрядов, который настолько удивительно экзотичен, что наталкивает на преувеличенную аналогию с первобытным тотемизмом. Остается фактом то, что и сверхъестественные, и социальные тенденции тотемистической поры продолжают жить в нашем обществе. Но в нашей цивилизации эти тенденции в отсутствие некой точки кристаллизации остаются (как бы) в растворе, тогда как в первобытных обществах те же тенденции... функционируют в качестве весьма эффективного двигателя культуры" (Goldenweiser A. Early Civilization, Chap. XIII. N. Y., 1922].
  И наоборот, можно сказать, что многие тенденции, которые "остаются в растворе" в первобытном обществе, "кристаллизуются" в нашей собственной цивилизации. Классификаторная система, которая как будто столь чужда нам, имеет и в нашей среде свои бледные подобия. Мы применяем термины "брат" и "сестра" к членам различных социальных институтов, и, что также отмечает Гольденвейзер, мы даже употребляем в классификаторных целях некоторые термины родства, например "дядя" и "тетя", которые в первобытных группах подобным образом не использовались.
  Наконец, давайте рассмотрим рабство, поскольку оно иллюстрирует еще одно отличие. Рабство покинуло нас в определенный момент истории. Это был древний институт человечества. Нам нет нужды задерживаться на размышлениях о том, является ли выжившее употребление термина в таких выражениях, как "наемное рабство" и "белый раб", значимым или произвольным, ибо вполне ясно, что определенный тип экономического отношения, именуемый собственно "рабством", исчез. Здесь произошло вот что: социально принятая некогда система была законным или конституционным образом упразднена. Поскольку рабство предполагало некое насильственное по своей сути отношение, оно могло существовать в сложном обществе лишь в случае своей легитимизации. Способы социальной регуляции могут утверждаться и отвергаться. Все специфические институты, существование которых зависит от соглашения или предписывающего закона, имеют час своего рождения и могут иметь час кончины. Но более крупные социальные формы укоренены значительно глубже.
  Регуляция может их видоизменять, но она не создает и не уничтожает их.
  Социальные отношения подвержены бесконечному процессу преобразования, роста и упадка, слияния и вычленения. Поскольку все они являются выражением человеческой природы, социальные отношения настоящего встречаются, по крайней мере в зародыше, в прошлом, а отношения прошлого выживают, пусть как реликвии, в настоящем. Мы различаем социальные стадии не по простому присутствию или отсутствию неких социальных факторов, но по их заметному положению, их отношению к другим, их организующей функции. (Мы можем различать технологические, в отличие от социальных, стадии по присутствию или отсутствию отдельных устройств или изобретений, как это делает, напрмер, F. Mueller-Lyer в своей History of Social Development (London, 1923).) (Даже упраздненные институты, подобные рабству, могут присутствовать в "растворе", готовые вновь "кристаллизоваться", если возникнет такая возможность.) Наиболее значимые социальные изменения не те, которые вызывают к жизни какую-то совершенно новую вещь, но те, которые изменяют отношения вечных, вездесущих или универсальных факторов. Модель постоянно меняется, но составляющие ее элементы остаются прежними. Новым является, скорее, сам факт выделения, чем выделенный среди прочих фактор. Так, например, демократия не является родом правления или стилем жизни, полностью отличным от олигархии или диктатуры. Налицо элементы их всех - различие заключается в степени преобладания одного над другим.
  И тогда непрерывность выступает существенной чертой эволюционного процесса. Непрерывность есть союз изменения и постоянства, и когда в этом союзе мы двигаемся по направлению к социальной дифференциации, мы следуем по пути эволюции. Общий характер этого пути будет нашим следующим вопросом.
 Первобытное общество как функционально недифференцированное
  Функциональная взаимозависимость групп и организаций развитой социальной системы почти совершенно отсутствует в первобытном обществе. Главные подразделения последнего - семьи, кланы, экзогамные группы, тотемные группы - являются сегментарными, или отсековыми. Первобытное общество может иметь достаточно совершенную систему церемониальных служб и более совершенную систему родственных различий, чем это характерно для развитого общества. Но здесь мало группирований или разрядов, в которые члены сообщества зачисляются исходя из практических целей кооперативной жизни. Группирование по признаку родства является преобладающим и всеобъемлющим (inclusive). Быть членом рода означает ipso facto разделять общие и всеобъемлющие права и обязанности, обычаи, ритуалы, стереотипы, верования всего общественного целого. Имеются, конечно, и определенные "естественные" группирования, в особенности возрастные и половые. Могут наличествовать какие-то престижные группы, возможно - какая-то примитивная система классов и каст, хотя эти последние и не встречаются в наиболее примитивных условиях. Могут иметься и некоторые зачаточные профессиональные различия, но разделение труда ограничено и следует "естественным" линиям раздела - между полами или между старшими и младшими. Крупных ассоциаций еще не существует. Нет никаких отдельных организаций религии и тем более религий; нет никаких школ, никаких отчетливых культурных ассоциаций; имеется лишь очень незначительная специализация производственной деятельности и обмена. Единственными явно общественными группами, не считая временных торговых или иных товариществ, являются обычно "тайные общества", не обладающие никакой специфической функциональностью, и самый факт, что они "тайные", означает, что группа еще не нашла пути к их эффективной инкорпорации в свою целостность.
  О недифференцированном характере первобытного общества свидетельствует и факт преобладания некой примитивной формы коммунизма. Род является большой семьей и имеет нечто общее с коммунистической по характеру семьей. Племя разрабатывает систему участия в охотничьей добыче и продуктах земледелия. Частные или семейные права допускаются, если это вообще происходит, в пользовании землей, а не владении ею. Даже те права, которые для нас являются наиболее личными или интимными, были в то время правами, принадлежащими кровному братству. Предоставление жен гостям племени, общее для американских индейцев и многих племен Африки, Полинезии и Азии, может рассматриваться как допуск к племенной "свободе". Возможно, как истолковывает это Юлиус Липперт, таким образом "гость вступает в обладание всеми правами членов племени, и особая святость этого отношения возрождает древние права последних" (Evolution of Culture (tr. Murdock). N. Y., 1931, P. 217).
  Освященная традицией вседозволенность на первобытных свадебных торжествах, существование среди некоторых африканских племен института "невестиной хижины", где невеста была доступна для всех мужчин племени, добрачная проституция, ставшая вавилонским храмовым обрядом, могут истолковываться как пережитки сексуального коммунизма или по крайней мере как утверждение - перед их отчуждением браком - тех прав, которые считались исконной принадлежностью всего племени.
  Такой коммунизм типичен для примитивной сплоченности недифференцированного общества. Существующие дифференциации основаны на естественных различиях молодости и зрелости, мужчины и женщины, на неравенстве способностей вроде способности к лидерству и на социально принятых отличиях вроде обладания какой-то церемониальной службой или магическим знанием. В латентном состоянии находятся мириады аспектов дифференциации, присущих цивилизованному обществу. Различные интересы, способности, качества, которые могут появляться в зачаточном состоянии, не могут развиться в ограниченных рамках общинной жизни. Социальное наследие слишком неразвито, чтобы предоставить людям какую-то избирательную стимуляцию. Нравы, соответствующие этому ограниченному наследию, имеют тенденцию к подавлению подобных различий, в которых видится угроза сплоченности единомыслия - единственной сплоченности, на которую пока способна группа как целое.
  Цивилизации прошлого и настоящего прошли эту раннюю стадию. Как они возникли, благодаря каким слепым силам завоевания, покорения и экспансии, созидающим различия в богатстве и классовые различия, благодаря какому поощрению искусств, благодаря каким ниспровержениям обычаев и верований, ведущим к некоторому освобождению сознания, благодаря какому росту научного знания и роли его прикладных аспектов, - вот главная тема человеческой истории. Нам здесь достаточно просто указать на контраст. Для нашей стадии исторического развития характерно то, что мы обладаем огромным множеством организаций такого рода, что принадлежность к одной из них не предполагает принадлежности к другим, что всякий род интересов создал свою соответствующую ассоциацию, что почти каждая установка может встретить некое общественное подкрепление и что, таким образом, более крупное социальное образование, к которому мы принадлежим, постигается как много-, а не единообразное. От членов "великого общества" требуется совершить этот необходимый интеллектуальный подвиг (feat), и многие, кто все еще не в состоянии сделать это, принадлежат к нему по форме, но не по духу.
 Роль диффузии в социальной эволюции
  Каким бы долгим и трудным ни казался в исторической перспективе эволюционный процесс, он был удивительно быстрым, если учитывать более широкую перспективу органической эволюции. Мы уже отмечали сравнительную быстроту социального изменения; теперь мы можем добавить, что и социальная эволюция продвигалась значительно быстрее, чем биологическая. Ни одна примитивная форма живого не развивается в столь краткий период времени, какой охватывается человеческой историей, - сама идея подобного развития кажется абсурдной. Но именно в этот период одно первобытное общество за другим продвинулись к такой стадии, которая (по крайней мере в сравнении) демонстрирует определенную высокоразвитую структуру. Социальная эволюция высвобождается в каком-то смысле из органической эволюции потому, что человеческие существа способны использовать для достижения своих целей такие орудия, которые не являются частью их собственной физической структуры, и потому, что при их использовании ими руководит в какой-то мере разум, а не простой инстинкт. Оснащенные подобным образом, они могут быстро увеличивать свое социальное наследие и передавать его эволюционный потенциал своим потомкам, а также приобщать к нему другие народы на всем земном шаре.
  Иногда при интерпретации социального изменения диффузия и эволюция рассматриваются в качестве противоположных принципов. Но в действительности нет никакой необходимости в этом противопоставлении. Диффузию следует рассматривать в качестве одного из наиболее важных факторов социальной эволюции. Все крупные общества прошлого свидетельствуют - насколько можно судить по сохранившимся документам - о формирующем и стимулирующем воздействии культурных контактов. Влияние возникшей на Ниле цивилизации достигло Индии. Философские системы Индии достигли Китая и позднее внесли свой вклад в пробуждающиеся цивилизации Запада. Греки опирались на наследие Микен, Крита и Египта. Рим с самых первых дней своего существования чувствовал влияние культурных сил, достигших зрелости в Греции. И так вплоть до наших дней.
 Антиэволюционные влияния
  Нет нужды говорить, что становление современной стадии дифференциации было задачей многих столетий, давление же, исходившее от старой концепции сплоченности, было сильным противодействием этому процессу, и все еще остается в определенной степени действенным. В процессе формирования современного общества обычно именно государство - хотя иногда и церковь - пыталось предотвратить дальнейшую дифференциацию, превращая иные организации в часть своей собственной структуры и подчиняя их налагаемому им единообразию. В XVII веке Гоббс отверг свободные ассоциации, сравнив их с "червями во внутренностях естественного человека", а не далее как в конце XVIII века французская революция попыталась во имя свободы уничтожить все корпоративные объединения. Руссо, философ революции, не в меньшей степени, чем Берк, философ реакции, - столь медленно наш рассудок воспринимает оформляющийся социальный факт - все еще не мог допустить отдельную организацию государства и церкви, все еще верил в "универсальное товарищество" или "всеобщее подчинение", делавшее членство в обществе культурно инклюзивным. Даже сегодня предпринимаются отдельные попытки восстановить крупные общества на основе примитивного сплочения, о чем свидетельствуют проявления как фашистских, так и коммунистических принципов и в еще большей степени - политика национал-социалистов в Германии. Но каковы бы ни были притязания этих противостоящих принципов - опять-таки должно быть ясно, что мы говорим о социальной эволюции, а не о социальном прогрессе, - существенно то, что упомянутые попытки достигли успеха только в тех странах, которые в меньшем объеме или на протяжении более короткого периода времени испытали воздействие диверсифицирующих условий современного индустриализма, культурных вариаций, проявляющихся в различных исповеданиях, и конфликта по вопросу о свободной ассоциации. Существенно также, что они достигли успеха лишь благодаря утверждению насильственного контроля, подавляющего дифференциации, которые могли бы в противном случае возникнуть, и что они явились непредвиденным следствием ненормальных и катастрофических событий, а не более упорядоченного хода социального изменения.
 Главное направление социальной эволюции
  Мы не можем пытаться проследить исторический процесс, в ходе которого эти различные стадии дифференциации сменяли друг друга, но если мы обратимся к первобытным обществам, мы сможем увидеть общие направления этого процесса. Поскольку социальная структура существует лишь как порождение ментальности, за дифференцированной формой всегда скрывается дифференцирующее сознание. Прежде институтов возникают установки и интересы. По мере того как они вырастают и становятся заметны, они начинают отражаться в обычаях, которые принимают все более институциональный характер. Континуум социального мышления прерывается, как бы пришпоривается какими-то особыми интересами, которые опыт и обстоятельства выделяют из недифференцированного чувства сплоченности. Таким образом, всегда налицо некое постоянное отклонение социального существа от единообразного пути социального развития, которое стражи племенных обычаев игнорируют, на которое они пеняют или которое подавляют. Но если это отклонение повторяется и в том же самом направлении, подкрепленное меняющимися обстоятельствами или благоприятными возможностями, то оно может быть признано, создавая некоторую зону безразличия внутри старого института или утверждая рядом с ним какой-то новый. Таким образом, обычаи группы диверсифицируются без утраты единства. Кроме того, в результате медленного накопления увеличивается объем знаний и умений, и отдельные члены группы становятся их хранителями. Так развиваются специфические модусы, специфические табу, специфические подходы к таинственным силам природы или к (sacra) племени; другими словами, образуются новые институты.
  Образование институтов обычно предшествует образованию ассоциаций - эти события разделяет значительный промежуток времени. На деле в относительно примитивных обществах шаг от институтов к ассоциациям вообще редко осуществляется. Ибо стадия ассоциаций предполагает гибкость социальной структуры, которую едва ли могут допустить примитивные условия и примитивная ментальность; она предполагает более сложное единство, при создании которого различие комбинируется с подобием. Прежде чем право свободной ассоциации становится действенным, социальная эволюция должна уже пройти значительный путь, диапазон общества должен быть достаточно широк, давление общих нравов ослаблено, а диверсификация интересов увеличена благодаря прогрессу знаний и специализации экономической жизни. Лишь в этих условиях семья в достаточной степени выделяется из социальной матрицы, чтобы стать некой автономной единицей, чье создание и содержание зависят от воли соглашающихся сторон. Лишь в этих условиях единообразие общинного образования распадается на многообразие особых школ и других образовательных ассоциаций. И наконец, крупномасштабная политико-религиозная система, притязавшая на контроль над всем остальным, обнаруживает внутренние диссонансы своего насильственного единства и начинает формироваться - каждая по-своему - ассоциации государства и церкви.
  Схематически этот процесс можно изобразить следующим образом:
 1) общинные обычаи:
  слитность политико-экономико-семейно-религиозно-культур-ных обычаев, которые переходят в
 2) дифференцированные общинные институты:
  особые (distinctive) формы политических, экономических, семейных, религиозных, культурных процедур, которые воплощаются в ,.
 3) дифференцированные ассоциации:
  государство, экономическую корпорацию, семью, церковь, школу и т. д.
  Переход от второй к третьей стадии означает важное преобразование социальной структуры. Конечно, могут иметься какие-то менее значительные и случайные (incidental) ассоциации и в примитивных социальных условиях, но крупные, постоянные формы ассоциации, как мы определяем этот термин, пока еще немыслимы. Примитивная сплоченность предполагает, что если вы принадлежите к обществу, вы также принадлежите и к роду (или принимаетесь в него); если вы разделяете его жизнь, вы принимаете и его богов. Разнообразие институтов по мере их развертывания первоначально есть лишь разнообразие аспектов общинной жизни. В этом растущем разнообразии сокрыт зародыш нового строя, но для его развития необходимы века и века. Ибо новый строй означает новое, более вольное разнообразие. На второй стадии налицо один набор политических инструментов для всего общества. На третьей стадии государство все еще в единственном числе, но уже имеются политические организации, воплощающие разнообразные идеи относительно государства. На второй стадии налицо один набор религиозных институтов, признанных всем обществом, и они связаны в единый комплекс с его политическими институтами. На третьей стадии они не только отделились от государства, получив культурную автономию, но и как следствие создали многообразные религиозные ассоциации. Эта свобода ассоциаций допускает бесконечную множественность случайных (sontingent) форм, с бесчисленными возможностями взаимосвязи и взаимозависимости, опирающуюся на всеобщие основы общественной жизни, обязательные аспекты которой теперь обеспечиваются государством.
  Дифференциация крупных ассоциаций друг от друга сопровождается крупномасштабной дифференциацией внутри их соответствующих структур, обусловленной теми же факторами, что и первая. Для детального рассмотрения всего этого процесса потребовалась бы большая самостоятельная книга. Все, что мы можем сделать в настоящей работе, в довольно кратком очерке,- это снабдить его иллюстрацией, чтобы отчетливей выделить основной принцип. Для этой цели мы рассмотрим процесс организации религии.
 Каким образом эволюционный ключ помогает нам понимать общество
  Прежде чем обратиться к иллюстрации, следует указать, каким образом эволюционный ключ помогает нам понимать общество. Хотя есть множество социальных изменений, которые кажутся столь же ненаправленными и непоследовательными, как морские волны, есть и другие, включенность которых в эволюционный процесс очевидна. Прослеживая эти последние, исследователь надежнее ухватывает социальную реальность и узнает о наличии великих непреходящих сил, лежащих в основе многих движений, которые он первоначально воспринимал как простые события в потоке истории. Конкретнее: там, где он может быть использован, эволюционный ключ имеет следующие преимущества.
  Во-первых, мы лучше видим природу какой-либо системы, когда она "развертывает" себя. Эволюция есть принцип внутреннего роста. Он показывает нам не только то, что случается с какой-либо вещью, но и то, что случается внутри нее. Поскольку в этом процессе возникают (проявляются) латентные характеристики и атрибуты, мы можем сказать, что возникает сама природа этой системы, что, по выражению Аристотеля, она более полно становится самой собой. Предположим, например, что мы пытаемся понять природу обычая или нравственности - вещей, которые мы все еще очень склонны путать. Мы понимаем их лучше, если наблюдаем, как они, полностью слитые в первобытном обществе, становятся различными по мере того, как суживается диапазон поведения, над которым господствует обычай. Так же обстоит дело и со многими другими отличиями, например между религией и магией, преступлением и прегрешением, правосудием и справедливостью, экономической и политической властью.
  Далее эволюционный ключ позволяет нам расположить множество фактов в значимом порядке, придав им связность следующих друг за другом стадий, вместо того чтобы связывать их чисто внешней нитью хронологии. Ибо исторический архив являет нам путаное множество событий, настоящий хаос изменения, пока мы не обнаруживаем некий принцип отбора. Мы неизбежно пытаемся обнаружить тип или типовую ситуацию, на которые указывают эти события в конкретных временных и пространственных пределах, а затем соотнести этот тип с более ранними и более поздними. Последняя цель осознается, если мы раскрываем эволюционный характер какой-то серии перемен. Возьмите, к примеру, бесконечные изменения семьи. Изучая их, мы обнаруживаем, что в определенных временных пределах современной истории функции семьи стали более ограниченными, сводясь лишь к тем, которые, по существу, обусловлены ее сексуальным основанием; короче говоря, вскрывается некая значимая временная последовательность. Как биологическая наука добилась упорядоченности, придерживаясь эволюционного ключа, так же поступает (здесь, по крайней мере) и наука об обществе. И эволюционный принцип - там, где он различим, - имеет перспективное значение потому, что он соотносит целые ситуации, следующие друг за другом, независимо от их величины и в результате доказывает свою применимость в любой сфере науки. Столь универсальный ключ должен подвести нас к самой природе реальности ближе, нежели любой более частный ключ. Безусловно, именно некий фундаментальный строй изменения проявляется одинаково и в истории Рима, Японии и Америки, и в истории жизни змеи, птицы, лошади и человека, и в мимолетной истории любого органического существа, и в непостижимо огромной летописи самого космоса.
  Эволюционный принцип, далее, снабжает нас простым средством классификации и характеристики самых различных социальных систем. Если бы мы попытались классифицировать все общества на основании того рода обычаев, которым они следуют, или верований, которые они принимают, или их различных способов изготовления керамики, изображений и т. п., то наши классификации были бы сложными, громоздкими и ограниченными. Когда же, с другой стороны, мы классифицируем их согласно степени и модусу дифференциации их обычаев, верований и технологий, мы принимаем за основание некую структурную характеристику, приложимую к обществу как таковому, и притом такую, с которой неразрывно связаны бесконечно разнообразные проявления обычаев и верований.
  Наконец, эволюционный ключ подталкивает нас к поиску причин. Там, где мы открываем направленность изменения, мы знаем, что налицо какие-то постоянные, совокупно действующие силы. Некоторые из них, конечно же, достаточно очевидны. Мы можем проследить, например, дифференциацию профессий, и несложно увидеть, как принцип эффективности экономики (который есть одна из форм проявления разумности) приведет к этому результату, если будут налицо соответствующие условия для его осуществления (значительные экономические ресурсы, более обширный рынок и лучшее технологическое оснащение). Не далее как во времена Гесиода человека называли "умелым во многих делах, но мало умелым в каждом из них". В определенной степени это верно применительно к любому специалисту. Следующая цитата из работы одного американского историка иллюстрирует условия, в которых возникают дифференцированные профессии: "В бостонской "Газетт" от 6 февраля 1738 года Питер Пелэм рекламирует себя как "учителя танцев, правописания, чтения, рисования по стеклу и всех видов рукоделья"; он был рисовальщиком, гравером, а также давал уроки игры на клавесине и преподавал основы псалмопения... Действительно, общество 1738 года не могло предоставить ему достаточно поводов для реализации всех этих разнообразных умений, чтобы поддерживать его существование, и он вынужден был восполнять этот ущерб, работая табачным торговцем. В конце концов появятся граверы, учителя танцев, рисовальщики, музыканты, преподаватели всевозможных элементарных предметов, включая ручные работы, которые смогут проследить в обратном направлении сходящиеся линии своих эволюции до такого вот неразветвленного ствола их общей отрасли" (из статьи: Dixon Ryan Fox. A Synthetic Principle in American Social History // The American Historical Review. 1930. Vol. 35, P. 256-266). Это конкретное развитие легко объясняется, но более широкие течения социальной эволюции, подобно течениям эволюции органической, ставят перед нами весьма интересные и сложные проблемы причинности.
 
 
 НЕОМАРКСИЗМ. РАДИКАЛЬНАЯ СОЦИОЛОГИЯ
 Н. Бирнбаум. Кризис в марксистской социологии1
  1Birnbaum N. The Crisis in Marxist Sociology / Birnbaum N. Toward a Critical Sociology. N. Y., 1971. P. 95-129 (Перевод Н. Лафицкой).
 Введение *
  *B данном очерке я не стремился осветить все вопросы. В частности, я довольно свободно пользуюсь такими упрощенными выражениями, как "марксистская социология" и "буржуазная социология". Я прекрасно понимаю, что эти термины здесь условны, что обозначенные ими направления в развитии научной мысли сложны и разнообразны, что существует взаимопроникновение этих двух типов социологии и что внутри каждой из этих групп имеют место конфликты и противоречия, не менее серьезные, чем между ними. Довольно полную библиографию можно найти в моей работе "The Crisis of Industrial Society" (N. Y., 1969).
  Сегодня мы сталкиваемся с парадоксом. Никогда прежде марксизм не оказывал такого сильного воздействия на буржуазную социологию (которую можно определить как социологию, практикуемую буржуазными профессорами, не считающими себя марксистами, в противоположность не менее буржуазным профессорам, считающим себя марксистами); никогда прежде он не подвергался столь широкому анализу, критике и обсуждению. Совершенно неоправданные запреты политического характера, тормозившие развитие марксистской социологии (как, впрочем, и всей критической марксистской мысли) в обществах государственного социализма, начинают терять свою силу. Набирает силу международная дискуссия по вопросам марксизма, охватившая уже пространство от Лондона, Парижа, Франкфурта и Милана до Загреба, Будапешта, Праги и Варшавы. Тем не менее марксизм и особенно марксистская социология переживают кризис: именно этот кризис привел к тому, что нынешняя дискуссия идет столь напряженно и столь плодотворно.
  Понятие "кризис" требует в данном случае пояснений. Доктринальный, или теоретический, кризис философской системы возникает тогда, когда формируется один из двух рядов абстрактных условий. В одном случае исчерпывается внутренний потенциал развития системы; применяемые в ней категории теряют способность трансформироваться; возникающие в рамках такой системы дискуссии становятся схоластическими в худшем смысле слова. Во втором случае реалии, на основе которых строится система, претерпевают такие изменения, что ее исходные категории становятся неприменимы в новых условиях. Совершенно ясно, что эти два ряда условий часто проявляются одновременно; применительно к системам, связанным с историческим развитием общества, два ряда условий кризиса чаще всего проявляются в комплексе, а иногда они неразделимы. В случае с марксизмом положение осложняется тем, что он претендует на роль тотальной системы, включающей не только описание общества, но и предписания, как людям следует действовать в обществе. Я предлагаю ограничиться анализом кризиса марксистской социологии, но при этом необходимо будет затронуть политические и философские элементы марксизма.
  В общих чертах кризис марксизма можно описать следующим образом. Развитие капиталистического общества пошло несколько иным путем, нежели тот, который предполагался в теоретических работах первого поколения марксистов. В частности, несомненно, цикличное развитие капиталистической экономики достигло такой производительности, что релятивизировало понятия обнищания трудящихся. Правда, различия между социальными классами в распределении богатств, доходов, в доступности других благ продолжают оставаться огромными. Тем не менее абсолютный прирост общественного продукта и политическая борьба рабочего класса привели к тому, что последнему обеспечен такой уровень жизни, который никак нельзя назвать абсолютным обнищанием. В то же время изменилась классовая структура капиталистического общества: возникла новая промежуточная прослойка работников административной, технической сфер и сферы обслуживания, часто обладающих высоким уровнем образования. Хотя объективно эта прослойка зависима от тех, в чьих руках в основном сконцентрирована собственность, в том числе и государственная, тем не менее эта прослойка не пожелала вступить в политический союз с рабочим классом.
  Таким образом, растущая концентрация собственности сказывалась на усилении классовой борьбы совершенно неожиданным образом: она усилила раздробленность и усложнила структуру сил, участвующих в этой борьбе. Далее, буржуазное государство вплотную занялось экономикой, вплоть до того, что в некоторых обществах оно приняло на себя координационные и даже командные функции, так что сегодня следует говорить о возникновении общества "неокапиталистического" типа, которое в значительной мере уже сменило старое капиталистическое общество, где четко разграничивались государственная и экономическая сферы. Упорство сторонников абсурдной идеологии свободного предпринимательства в Соединенных Штатах не должно ослеплять нас настолько, чтобы мы не смогли заметить столь очевидного в нашем обществе срастания государства и экономики. В этих условиях такие понятия, как "собственность" и даже "капитал", размываются: классические марксистские постулаты об отношениях между базисом и надстройкой нуждаются в корректировке.
  Такая корректировка особенно необходима сегодня в связи с изменениями, происходящими в обществах государственного социализма. Только теперь мы начали получать первые результаты марксистского анализа этих обществ, проведенного их внутренними силами, в отличие от марксистского анализа, проведенного оппозиционными или внешними силами. Этим исследованиям придется разобраться с фактом возникновения новой классовой структуры, вызванным тем, что владельцем собственности является государство, а монополия контроля за нею принадлежит коммунистическим партиям. Кроме того, возникновение новых структур политического и культурного господства сопровождалось в социалистических странах ростом государственной собственности.
  Вызовом общепринятым канонам марксизма стал еще один аспект исторического развития. Можно сказать, что третий мир представляет собой мировой пролетариат и что отношения господства и эксплуатации характеризуют связи между индустриальными и неиндустриальными обществами. Народы стран третьего мира представляют собой доиндустриальный пролетариат, соучастником в эксплуатации которого является рабочий класс передовых обществ. Более того, борьба народов этих стран за экономическую независимость приобретает националистические и крайне националистические формы (феномен, относящийся не только к странам третьего мира). Будучи немцами, по их собственному признанию, Маркс и Энгельс никогда не стремились в своих теоретических работах к интеграции проблем национальных отношений и других разделов своей теории. В действительности их собственные труды об империализме как социально-экономическом феномене носили фрагментарный характер; их последователи и даже наши современные марксисты были вынуждены развивать и расширять эту теорию. Истинная роль империалистических экономических отношений в экономически развитых странах продолжает оставаться предметом споров, еще больше спорят о более широких социально-политических последствиях империализма.
  К этим значительным затруднениям марксистской теории, вызванным ходом исторического процесса, а в некоторых случаях самим распространением марксизма, мы должны прибавить проблемы, вызванные столкновением марксизма с буржуазной наукой. У своих истоков марксизм, конечно же, был частью критического направления буржуазной мысли, исторически сформировавшегося и выкристаллизовавшегося в работах философов; марксизм вместе с создавшим его основу левым гегельянством можно рассматривать как позднюю германскую аналогию французским энциклопедистам. Маркс и Энгельс особенно упорно настаивали на "научном" характере марксизма в одном очень существенном отношении: критическая социальная и историческая теория должна синтезировать в своих категориях достижения и, где это необходимо, методологию передовых кругов буржуазной мысли - даже в тех случаях, когда достижения относились к некритическим по своему исходному замыслу направлениям науки,, но приобретали свою критическую силу в применении на практике. Иными словами, в то время, когда марксизм появился, он был chef d'oeuvre 2 буржуазной мысли: последующее расхождение между ним и развитием мысли за пределами социалистического движения является одновременно причиной и следствием движения интеллектуального самоопределения, имевшего много негативных последствий. Психоанализ, структурный анализ языка, целые области в развитии естественных наук, важные философские течения, такие, как феноменология, к сожалению, в том или ином виде противопоставлялись марксизму. В одном варианте упрощенная трактовка или трансформация значения позволяли сделать вывод, что структура и открытия в других системах бесплодны, поскольку рассматриваемые этими системами феномены могут быть поняты наилучшим образом только с помощью целостного марксизма. Другой вариант рассуждений, предполагавший не менее упрощенную трансформацию значений, позволял показать, что немарксистский метод при глубоком анализе оказывается соответствующим духу марксизма больше, чем даже сам марксизм. Специфические черты марксизма часто игнорировались или же значение их искусственно принижалось ради того, чтобы не дать ему отстать от уровня развития современной научной мысли или ее суррогатов на Западе.
  2 Шедевром (франц.) - Прим. перев.
 
  Эта общая проблема особенно ярко проявилась в социологии. Истоки марксистской и буржуазной социологии в значительной своей части идентичны. Гегель оказал влияние как на Лоренса фон Штейна, так и на Маркса, работы Сен-Симона нашли продолжение у Конта, идеи английских политэкономистов отражены в трудах Джона Стюарта Милля (в его "Системе логики" можно найти методологические постулаты социологии, основанной на естественной модели познания). По мере того как социология развивалась в форме академической дисциплины, ее соответствие марксизму чаще всего игнорировалось учеными-марксистами. Самый глубокий и оригинальный из буржуазных социологов - М. Вебер - наиболее успешно спорил с марксистами там, где признавал в качестве предпосылки радикальный историзм социальных структур. Трудно представить себе работу Лукача или ее академизированное изложение Маннгеймом без веберовской критики позитивизма. Впервые интерес марксизма к социологии проявился в Веймарской республике в Германии и во Франции после 1915 года. Поразительно, что в обществах государственного социализма социологию сегодня больше связывают с разработкой и применением определенных технических средств изучения социальных феноменов, чем с теоретической работой. В этой связи полезно было бы вспомнить, что социологический эмпиризм в буржуазной социологии в своих истоках тесно связан с движениями социального реформаторства (протестантские истоки чикагской школы в Соединенных Штатах, фабианский социализм и разработки начала XX века в Англии, "Verein fur Sozialpolitik" и прочие подобные течения, в том числе проект Вебера, в Германии). Эмпирическая техника позднее была отторгнута от своей морально-политической основы и стала восприниматься как распространение естественнонаучных методов на социальную сферу. Недавнее возрождение некоторых видов эмпирических исследований в обществах государственного социализма отличалось тем, что все этапы развития методов были пройдены за одно десятилетие, а не за несколько, как у нас. Во всяком случае разработанные буржуазной социологией многочисленные теоретические традиции и методы проведения исследований ставят перед марксистской социологией сложные проблемы, которые еще далеко не решены, а зачастую с трудом признаются.
  В ходе общего развития идей, приведшего к кризису в марксистской социологии, мы наблюдаем не прямое и примитивное проявление конфликта между социальными и политическими группировками, а скорее попытку понять долгосрочные тенденции общественного развития, конкретно выраженные в проблемах, непосредственно связанных с пониманием сути конфликта. Возникшие без определенного намерения, часто полуосознанные представления об историческом процессе не могут быть столь же эффективны, как четко сформулированные представления. В то же время наши интеллектуальные возможности позволяют нам "утилизировать" сформулированные представления лишь как desideratum 3, а недействительное. С фрагментарным же описанием исторического процесса мы справляемся вполне. Должно быть ясно, что кризис в марксистской социологии есть частное проявление интеллектуального кризиса, корни которого уходят в социальное положение и политическую направленность групп, к каким принадлежат (или сами относят себя) те или иные социологи, но который имеет определенную, хотя и ограниченную, независимость от этих факторов.
 3 Желаемое (лат.). Прим. перев.
 
  Один значимый элемент этого кризиса обусловливает как интеллектуальную раздробленность, о которой я уже упоминал, так и приведшие к ней исторические условия. Мы сталкиваемся не с единым рядом марксистских идей, а с несколькими "марксистскими традициями", которые разнятся от страны к стране, и иногда даже у разных группировок внутри одной страны. Этот процесс дифференциации указывает на реальное наличие кризиса: те усилия, которые предпринимаются для его преодоления, в действительности являются реакцией на реальные исторические проблемы, переживаемые в конкретных формах. Упомянув об относительной автономии марксистской мысли, я хочу теперь привлечь ваше внимание к масштабам марксистской дискуссии (а также суждений, предварявших дискуссию и возникающих вокруг нее). Развитие, самоанализ, взаимодействие между этими зспектами марксизма, по моему мнению, раскрывают одну из ценнейших возможностей марксизма как системы. Она позволяет добиться качественно иной проверки идей по сравнению с методами анализа социальных явлений, привнесенными в социальную сферу из естественнонаучной. Она также признает существование антиномий и скачкообразности общественного развития, и, что особенно важно, она отрицает и полную независимость мышления, и взгляд на мышление как на прямое "отражение" окружающей действительности. Первое ведет к самодовольно-благодушной изоляции мышления от реальности и фактически делает мыслителей менее устойчивыми перед внешним давлением, второе же обесценивает интеллектуальную деятельность как таковую и в то же время отвергает способность мысли изменять мир. Правда, эти соображения могут служить прекрасным завершением обсуждения проблемы кризиса марксистских методов. Я же предлагаю перейти к последовательному рассмотрению ряда специфических аспектов социологии, в которых кризисные явления проявляются наиболее контрастно.
 Теория общественных классов
  В оригинале марксистская теория общественных классов имеет компоненты, вводящие как генерализацию, так и спецификацию. Компонент генерализации относится к различиям между членами сообщества в зависимости от их роли в производственных отношениях, а компонент спецификации - к рассмотрению буржуазного и капиталистического обществ в условиях машинного производства. Изначально марксизм, без сомнения, уделял главное внимание последнему компоненту. Сам Маркс заявлял о своем намерении установить "законы развития" капиталистического общества, признавая при этом, что сама концепция классов как таковых была до него разработана буржуазными историками и философами. Здесь нас итересуют два вида проблем: вопрос о применимости понятия классов в их связи с собственностью к анализу индустриального общества, а также интерпретация классовой структуры в обществах других типов.
  Понятно, что для Маркса наличие социального господства в капиталистическом обществе объяснялось тем, что собственность принадлежит четко очерченной социальной группе - буржуазии. Понятно также, что в течение довольно длительного исторического периода, охватывающего большую часть XIX и начало XX века, существование взаимосвязи между владением собственностью, контролем за государственным аппаратом, привилегиями в доступе к культурным ценностям, а также формированием главенствующей идеологии, оправдывающей и закрепляющей такое положение, не вызывало сомнений. Случаи, приводившиеся в качестве исключений из этого правила, при ближайшем рассмотрении таковыми не оказывались. Описанные Токвилем условия раннего периода развития Соединенных Штатов, когда равноправие на основе свободного предпринимательства и конкуренции в борьбе за обладание собственностью ставило людей в примерно равные условия на старте, с наступлением промышленного капитала очень скоро были ликвидированы. Следует также отметить, что многие "первоначальные" владельцы собственности в Америке лишились ее в ходе войны за независимость. Многие сложности, источником которых в Европе была борьба за выживание доиндустриальной элиты (групп аристократов и ранних буржуа), коснулись и Америки. Правда, эта элита в конце концов сумела завладеть и средствами промышленного производства, а в дальнейшем полностью слиться с капиталистами. И все же продолжительность этого исторического периода не может скрыть от нас его конечность. По мере того как средства промышленного производства и их владельцы устанавливали в обществе свое господство, происходили и другие социальные трансформации, мешавшие этому процессу.
  Прежде всего по мере роста концентрации собственности она все более обезличивалась. Развитие позднейших структур производства и сбыта в условиях капиталистической эксплуатации потребовало разделения между владением собственностью и управлением производством. Возможно, очень сильно упрощая, можно сказать, что управлять собственностью стало важнее, чем владеть ею. Само по себе это явление не представляет собой серьезного вызова марксизму. Сконцентрированная собственность остается собственностью, да и сам Маркс предвидел процесс ее концентрации. Более того, целый ряд исследований, проведенных в различных обществах и в различное время, показывает существование процесса срастания между элитой собственников и элитой управленцев. Есть еще одно следствие концентрации производства и возникновения группы управленцев. Концентрированное производство легко стало поддаваться контролю со стороны правительства посредством политического давления на управленцев. Однако та же концентрация собственности позволила владельцам средств производства, а особенно тем, кто стоит у руля производства, в свою очередь более эффективно воздействовать на государство.
  Коротко остановимся на некоторых проблемах, порожденных этим положением. Для начала отметим, что роль классовой борьбы и структура сил, принимающих в ней участие, стали очень изменчивы. В связи с этим в буржуазной социологии проявилась тенденция ошибочно принимать рассредоточение и дробление сил, участвующих в классовой борьбе, за признаки ее прекращения. Марксистская же социология в свою очередь уделяет новой сложной ситуации недостаточно внимания. Действительно, значительная возможность для применения марксистской мысли практически игнорируется. Концентрация средств производства в новых корпоративных формах, растущая роль государства в экономическом процессе привели к проникновению в целый спектр социальных институтов своего рода экономической рациональности. Размывание определенных отношений, в которых проявляется прямая эксплуатация, особенно частичная интеграция рабочего класса в систему, которую он, как предполагалось, должен был разрушить, - далеко не полный перечень следствий развития капитализма. Невыраженный и зачастую скрытый характер классовой борьбы, да еще и раздробленность участвующих в ней сил одинаково мешают и марксистам и немарксистам увидеть новые формы классовой борьбы.
  Новый подход к этим проблемам, похоже, появится тогда, когда они объединятся с-проблемами нового среднего класса, или технической интеллигенции. Растущее усложнение производственных процессов, усиливающееся вторжение государства в жизнь общества, развитие мощных систем администрирования, распределения и обслуживания - все эти процессы привели к возникновению новой структуры рабочей силы, отличающейся высоким уровнем образования, организованной в бюрократическую иерархию и весьма лояльной с политической точки зрения. В целом эта техническая интеллигенция связывает себя с теми, кто стоит у руководства производством и государством; лишенная возможности участвовать в управлении, она ведет себя так, будто коренным образом заинтересована в сохранении существующей структуры власти. В действительности именно в этом и состоит ее интерес, поскольку ее материальное положение, психическое состояние зависят от успешного функционирования аппарата управления обществом.
  Существование этого социального слоя открывает новые возможности для марксистского анализа. Лишенная возможности контролировать администрацию, техническая интеллигенция обладает навыками и умениями, без которых администрирование (в широком смысле слова) было бы неосуществимо. Нередки случаи, когда отдельные группы в среде технической интеллигенции ощущают противоречие между своими способностями, глубиной знания дела и командами, поступающими к ним сверху. Некоторые марксисты, исходя из этого, гипотетически экстраполировали наличие у технической интеллигенции значительного революционного потенциала. Возможно, эти предположения имеют под собой почву, но прежде чем этот потенциал мог бы быть реализован, необходимо решить некоторые проблемы сознания. Так, например, если сквозь призму проблем сознания рассматривать рабочий класс, то окажется, что вывод о его интегрированности в буржуазное общество не соответствует действительности. Легко заметить, что нынешние изменения в социальной атмосфере, которые можно наблюдать в некоторых обществах, произошли именно благодаря количественному росту технической интеллигенции. Образовательный бум, распространение определенной корпоративности в распределении приводят к тому, что у многих возникает ощущение уравниловки. В современных политических условиях высокий уровень жизни рабочего класса также способствует созданию такой ситуации. Кроме того, сейчас гораздо труднее понять социальный и идеологический механизм, через который техническая интеллигенция связана с современной элитой. Трудно предположить, что, рассматривая эту группу как современных потомков petite bourgeosie 4, можно добиться какого-то результата.
  4 Мелкой буржуазии. - Прим. перев.
 
  В то же время анализ положения неквалифицированных рабочих также ставит довольно сложные проблемы. Если верхние слои рабочего класса постепенно срастаются с технической интеллигенцией, то нижние слои смыкаются с деклассированными элементами (что особенно очевидно в Соединенных Штатах), не имеющими ни квалификации, ни шансов получить постоянную работу. Довольно просто разграничить эти группы. Значительно сложнее сделать какие бы то ни было выводы об уровне их сознания. Уменьшение революционных перспектив идеологии рабочего класса не требует новых подтверждений, но необходимо сказать, что это уменьшение не является прямым продуктом развития с 1945 года по настоящее время; в действительности оно является продолжением исторических тенденций, наблюдаемых еще в середине XIX в.
  Именно здесь марксистской социологии необходима помощь марксистской историографии, если, конечно, их можно отделить друг от друга. Процесс дифференциации внутри рабочего класса, формы его связей с национальными сообществами и государствами, разнообразные в распространенности и интенсивности его классового самосознания, особенности в использовании возможностей объединения в профсоюзы и партии дают нам огромное количество материала, на основе которого можно смоделировать традиции и темпы роста классового самосознания рабочих. Механическое применение как марксистской, так и немарксистской социологии в изучении классовой борьбы до недавних пор приводило к тому, что игнорировалось огромное значение этих факторов в традиционной, или спонтанной, реакции рабочих разных стран на специфические исторические события и ситуации. Например, политическая реакция рабочего класса на высокий уровень жизни в разных странах была довольно разнообразной и до сих пор продолжает проявляться в новых формах, что должно предостерегать нас от стереотипов в социологическом изучении этих процессов. Есть целый ряд фактов, которые, похоже, ускользнули от внимания некоторых наших коллег, в том числе то, что многие блага и преимущества, которыми обладают высшие классы, практически недоступны для рабочего класса; что рабочий класс, получивший доступ к массовой культуре, по-прежнему не имеет доступа к высокой культуре; что получение некоторых экономических преимуществ не отменяет общего подчиненного положения рабочего класса в структуре общества, а также то, что участие в бюрократизированном профсоюзном движении, готовом и способном договариваться с теми, кто управляет средствами производства, не является осуществлением исторических целей тред-юнионизма, даже в Соединенных Штатах. В отдельных отраслях производства автоматизация может возродить (правда, в иных исторических условиях) резервную армию труда, т. е. армию безработных, которую скорее всего никогда уже не удастся мобилизовать.
  Следует также отметить, что как буржуазная, так и марксистская социология рабочего класса обладают любопытным дефектом: первая приветствует признаки социальной интеграции, вторая не одобряет их, но ни та, ни другая не сумели отразить роль рабочего класса как неотъемлемой части и элемента развития всей социальной структуры. Новая оценка потенциальной социальной роли этого класса может действительно стать поворотным моментом для марксистской социологии, в настоящий же момент и научный анализ и его результаты имеют лишь фрагментарный характер.
  Анализ социальной структуры обществ государственного социализма, особенно Советского Союза, ставит перед марксистской социологией весьма сложную проблему. Самым простым ее решением было заявление, что раз в этом обществе нет крупной капиталистической собственности, то (для некоторых) это означает, что классовый анализ неприменим. По большей части это бесплодная игра слов. Крупная собственность там существует, а управление ею осуществляет элита. Эта элита выступает от имени всего общества с учетом определенной концепции всеобщего социального обеспечения; тем не менее элита в условиях режимов государственного социализма, пользуясь своей властью, сумела приобрести для себя значительные преимущества. Господство, даже осуществляемое в интересах достижения высоких идеалов, остается господством. Нельзя сказать, что рабочий класс в этих обществах пользуется возможностью объединения в профсоюзы для достижения решительной независимости от политической элиты. Интересные возможности для анализа открывают конфликты между политической и технической элитными группами при выборе экономических приоритетов, институционализация механизмов социальной мобильности и последствия этого процесса, а также методы, с помощью которых при отсутствии системы прямого представительства в политических органах формируется и приводится в действие общественное мнение.
  В связи с последним явлением можно отметить, что столь явное сращивание государства и экономики в обществах государственного социализма превращает производственную дисциплину в политический феномен. Наши коллеги в этих странах начали исследовать некоторые из этих проблем. Их работа, с одной стороны, разрушает мифы вокруг схематичного изображения "триумфа" социализма, а с другой - разоблачает упрощенческие взгляды тех, кто считает режимы всех индустриальных обществ одинаковыми. Даже случайного человека, попавшего в эти страны, поражает существующая в них социальная
 атмосфера, порожденная отсутствием институционализированной корпоративности, столь характерной для психологического климата в рыночных структурах.
  Активизация и распространение исследований структур обществ государственного социализма неизбежно затронут хотя бы некоторые из важнейших проблем современной социологической теории. Одной из первоочередных должна стать проблема неизбежности той или иной формы отчуждения. Теоретические достижения на этом направлении возможны в марксистской социологии, верной критическому духу марксизма, - иными словами, в социологии, отвергающей функцию административной технологии. Но отрицание функции предполагает и отрицание определенной формы: мнение, что чисто эмпирические методы могут совершенно вытеснить критические элементы в марксистской социологии, несовместимо с задачей изучения обществ государственного социализма в их исторической специфичности.
  Теперь рассмотрим другой спорный элемент марксовой теории общественных классов - проблему классового устройства неиндустриальных обществ. В наиболее острой форме она проявляется сегодня в связи с вопросами развития. Однако сама постановка вопроса развития сегодня неисторична (как в марксистской, так и в буржуазной социологии). Причем в своем антиисторизме каждый из этих двух подходов является как бы искаженным отражением другого. Буржуазная социология тяготеет к определенной материализации культурных традиций, подчеркивает необходимость выдвигать стимулы и антистимулы для "модернизации" (весьма сомнительная концепция), не нарушающей эти традиции, но чаще всего хранит молчание по поводу вторжения в рассматриваемые общества - в нарушение всякой историчности развития - колониалистских и империалистических сил извне. В марксистском же анализе основное внимание уделяется именно последнему фактору, а остальные элементы влияния истории игнорируются. Марксистская социология особенно безразлична к специфическим культурным традициям и социальным институтам, которые во взаимодействии представляют собой особенную черту исторического развития общества, - адекватное понимание ее роли еще только предстоит выработать.
  Вариантность классовых конфликтов в неиндустриальных обществах требует особого и постоянного внимания. Такие явления, как существование компрадоров, полностью зависимых от сил империализма, или "национальной буржуазии", ставшей союзницей настоящего пролетариата в этих обществах, достаточно хорошо известны. То, что требуется сегодня, - это способ разобраться в генезисе культурной традиции, радикально отличающейся от западной, в том числе и по классовой структуре, а также в особенностях путей, которыми происходило смешивание традиций с новыми историческими явлениями, что и привело к формированию обществ Азии, Африки и Латинской Америки
 в их современной форме. Кое-что можно почерпнуть из теоретических обоснований политической практики таких неомарксистских режимов, как режим Кастро на Кубе.
  Многое может дать и обращение к недавно возродившейся классической марксистской дискуссии вокруг "азиатского способа производства". Конечно, Виттфогель, разрабатывая эту идею, допустил огромные преувеличения, но само по себе напоминание о возможности превращения государства в собственника и эксплуататора полезно тем, что еще раз подчеркивает многообразие форм классовых конфликтов, возникающих в ходе исторического процесса. В этом, если я правильно понял, заключается суть сравнительной социологии Макса Вебера. Его целью было не доказательство ошибочности марксизма (марксизм, с которым спорил Вебер, часто на самом деле оказывался эволюционным позитивизмом немецких социал-демократов), не отрицание деления общества на классы в зависимости от их места в системе общественного производства и отношения к средствам производства, а стремление показать, что это лишь один из многих вариантов классовых конфликтов при капитализме.
  Современная фаза мировой истории, появление освободившихся от гнета цивилизаций и народов особенно остро ставят вопрос о необходимости анализа с точки зрения марксизма особенностей возникающих в этих обществах социальных структур и разворачивающейся внутренней борьбы. Решение последней задачи, несомненно, потребует совершенствования политической социологии развитых обществ для того, чтобы охватить такие явления, как колониализм и империализм, ставшие, по всей видимости, важными элементами внутреннего функционирования развитых обществ. (В этой связи нельзя игнорировать периоды с 1945 по 1956 год в Восточной Европе и с 1948 по 1961 год в Азии, если мы хотим понять Советский "Союз.) Требуется также уделить значительное, внимание специфическим историческим традициям обществ, которые мы называем слаборазвитыми, и не в последнюю очередь их религиозным традициям. В дальнейшем мы увидим, что осознание исторической роли религии является важным элементом современной дискуссии в марксизме. Теперь следует обратить внимание на политическую социологию развитых обществ.
 Теория государства
  Среди недостатков потерявшего свою подвижность и гибкость марксизма следует назвать отступление от данного самими Марксом и Энгельсом совета держать государство в фокусе анализа. Неверно понятый марксизм сразу же попытался свести государственную власть к ее предполагаемому базису - действиям общественных классов, не принимая во внимание способность государства канализировать и трансформировать внешние воздействия. В то же самое время буржуазные социологи (хотя и здесь Макс Вебер и в какой-то степени итальянские постлибералы являются существенным исключением) настаивали на автономии государства и довольно часто отрицали роль грубой силы в новейшей истории. Ждать скорого и легкого разрешения этих противоречий не приходится, но вполне возможно обозначить некоторые спорные вопросы.
  До настоящего времени роль государственной власти в обществах государственного социализма приводила в замешательство ученых-марксистов, сочувствующих режимам государственного социализма или их представляющих. В конце концов главной чертой сталинизма была высшая степень концентрации государственной власти. Более того, слияние государства с целым обществом означало, что критический анализ части общества неизбежно затронет и роль государства. Применение чисто умозрительных понятий о продолжении классовой борьбы при социализме, главной силой в которой становится государство (являющее собой олицетворение "исторического прогресса"), стало выходом из этого трудного положения. Другой выход нашли сравнительно недавно, переняв у буржуазной социологии политическую изворотливость. Теперь дискуссия ведется вокруг отдельных секторов общества, а интеграционная и командная функции социалистического государства просто не затрагиваются. Можно сказать, что некоторые круги в буржуазной "официальной" социологии, которые трудно отличить от политической разведки или политической пропаганды, совершили противоположную ошибку: они систематически игнорировали роль общественных классов в социалистическом обществе, а государство изображали как непреодолимую силу, отделенную от общества. Объяснение этих взаимоотношений в социалистическом обществе ждет нового прорыва в марксистской социологии, свободной от политической опеки.
  Не меньшее количество проблем ждет своего разрешения и в западном обществе. Одним из противопоставлений упрощенному марксизму стала доктрина полной автономии слоев общества: роль государства как интегрирующего фактора была преуменьшена, а концепция политического плюрализма скорее идеально, чем реально позволила оформить, вернее деформировать, результаты анализа. Здесь как раз следует отметить хоть и небольшой, но позитивный вклад западноевропейского марксизма. Интеграция капиталистических обществ, особенно в современной, или неокапиталистической, фазе их развития, стала для него объектом серьезной работы. Проведенный им анализ функционирования системы образования и средств массовой коммуникации; ограничения классовой борьбы рамками жесткой формализованной системы отношений между профсоюзами, работодателями и государством; развития институтов социального страхования; несомненного, хотя и частичного, контроля за рынком показал, каким образом современным западным государствам удается институционализировать и контролировать классовую борьбу. Недостатками страдает анализ роли сознания различных общественных классов и особенно роли осознания причастности к национальным или псевдонациональным сообществам. В этом направлении прогресса практически не было, поэтому обсуждения заслуживают две важные проблемы.
  Нынешние изменения в природе капитализма как экономической системы привели к тому, что анализ рыночного механизма не может дать нам реального представления о структуре системы: государство стало неотъемлемым элементом функционирования экономики, и в определенном смысле все общество было превращено в экономический аппарат. Об этом я уже упоминал выше, когда утверждал, что самые разные элементы общества пронизаны экономической рациональностью. В таких условиях государству трудно соблюсти автономию в специфически политической сфере, а рынку ограничиться чисто экономической сферой практически невозможно. Действительно, на смену классической рыночной экономике пришел не просто монополистический и олигополистический рынок, но сложная структура управляемых и взаимозависимых процессов. Перед лицом этой тотальной структуры исходные понятия базиса и надстройки практически потеряли смысл. Правда, тут мы сталкиваемся с вопросом о том, не угрожает ли независимому социологическому анализу, переложившему на плечи других дисциплин анализ экономики, государства и культуры, опасность скатиться на позиции формализма или искусственной ограниченности, каждая из которых приведет к самоуничтожению. Марксистская социология традиционно концентрировала внимание на общественных классах. Пока они были в капиталистическом обществе сравнительно стабильны и легко различимы, это внимание было вполне оправдано. Опыт тотальной интеграции в условиях режимов государственного социализма и явление, которое можно было бы обозначить как "интеграция на основе консенсуса" в неокапиталистических обществах, делают границы между социальными классами все более условными.
  Пример дебатов вокруг империализма несколько проясняет это положение. Возникновение мирового рынка и мировой структуры управления (polity) как результата мирового сообщества больше не относится к области мистики. Об этом можно говорить с полной определенностью. Понимание истории капиталистического и других обществ в XIX и начале XX века потребует серьезного пересмотра. Понимание внутренних процессов в каждом из обществ Запада должно расшириться и включить в себя признание империалистических отношений, их роли. Во второй половине XIX века Маркс указал на возможность того, что английский рабочий класс благодаря эксплуатации Англией ее колоний превратится в привилегированную группу. В войнах за гегемонию в Европе, бушевавших на континенте с 1866 года, европейский рабочий класс, как правило, поддерживал свою национальную элиту в войне против других национальных государств. Более того, одной из причин развития Бисмарком и Ллойд Джорджем национальных институтов социального страхования была необходимость поднять уровень национального согласия для более успешного ведения борьбы с империалистическими соперниками. Есть свидетельства и того, что рабочий класс современных Соединенных Штатов Америки вовсе не против карательных авантюр в отношении иностранного "коммунизма", особенно если они сопровождаются повышением уровня занятости. Эти факты, однако, требуют систематизации и интерпретации, которые до сих пор не осуществлены.
  Здесь я говорю не о TOMJ ЧТО, пользуясь чисто экономическим анализом, трудно выделить составляющую экономики каждой из стран Запада (а также Советского Союза), сформированную благодаря империалистическим отношениям. Я хочу показать, как сложно определить тот слой элиты, который больше других повинен в проведении империалистической политико-экономической линии в отношениях с другими государствами. Исключением является лишь Великобритания на одном из отрезков ее истории, когда существовали классические империалистические магнаты, не имевшие ничего общего, скажем, с промышленным капиталом средней Англии. Если нам однажды удастся выделить интересующую нас прослойку, то можно будет изучить ее деятельность во внутренней экономике, выяснить механизм, с помощью которого она втягивает другие группы элиты в империалистические предприятия, а также идеологические ресурсы, позволяющие создать - реально или simulacrum5 - "консенсус".
  5 Симулировать (лат.). -- Прим. перев.
 
  Решая эти проблемы, марксистская социология должна обязательно подтвердить, что критичность и интерпретация - неотъемлемые ее черты. Это необходимо потому, что практически отсутствуют явные свидетельства взаимосвязи между империализмом за рубежом и внутренними социальными структурами, поскольку такие синтетические исследования не приветствуются как не отвечающие канонам "позитивного" направления в общественных науках. Возможно, это покажется достаточно убедительным объяснением причин, по которым такого рода марксизм очень фрагментарно проявляется в главной империалистической державе мира - Соединенных Штатах: традиция использовать результаты усилий ученых в этом направлении в общественных науках Америки практически отсутствует. То же самое можно сказать об Англии, где даже марксисты - "эмпирики". Но даже эмпирические исследования империализма Великобритании Mi' могут скрыть наследия прошлого. Похоже, что французская социология в этом анализе ушла дальше других. Это произошло не только благодаря политической традиции во Франции, но и потому, что французские общественные науки по своей структуре гораздо более синтетичны. Мы, однако, отклонились от обсуждения сущностных проблем и приблизились к методологическим. Прежде чем продолжить, нам необходимо рассмотреть два аспекта марксистского анализа, в которых осознание кризиса наиболее развито.
 Анализ культуры
  Я остановился на термине "анализ культуры", предпочтя его таким терминам, как "анализ сознания" или "анализ идеологии". По-моему, культуру нельзя полностью отнести к сознанию, поскольку человеческое сознание в области культуры реагирует на информацию, передаваемую с помощью символов, на уровне подсознательного, а сознательное размышление или анализ часто опираются на более глубокие пласты опыта, не всегда непосредственно доступные самому сознанию. Идеология в свою очередь представляет собой формализованную систему социальных суждений, которые складываются и на основе накопления культурного опыта, и непосредственно под давлением социальных проблем и интересов. В любом случае анализ культуры особенно интересен для марксизма, так как марксизм не есть вульгарно-материалистическая доктрина. Скорее, это учение о генезисе форм удовлетворения человеческих потребностей и их содержания в действительных и необходимых формах кристаллизации власти труда, а также в будущих и возможных институтах царства свободы.
  Одно из крупнейших современных достижений марксизма приняло парадоксальную форму обращения к истокам самого марксизма. Вместо механического выведения надстройки из базиса, вместо упрощенной психологии интересов, лежащей в основании марксизма Бернштейна, Каутского (а в какой-то степени и Ленина), современная марксистская культурная практика вводит идею всеобщности человеческой культуры. В процессе развития марксизма в этом направлении были сделаны экстраполяции из ранних произведений Маркса и Энгельса. Это повлекло за собой трактовку материализма из ранних произведений как полемического акцента в критике гегелевской системы, хотя этот материализм был к тому же заново определен как экзистенциальный гуманизм. В любом случае марксистская теория культуры теперь рассматривает символическое или идеологическое выражение данной исторической ситуации как неотъемлемую и определяющую часть этой ситуации. Это выражение не просто "отражает" материальные условия, но может и предвосхищать, а кто-то скажет - создавать, в исторических ситуациях новые материальные возможности. Далее, понятие противоречия было использовано для опровержения представления о том, что культура (как надстройка) должна абсолютно "отражать" материальные зависимости: культура может до некоторой степени представлять собой духовное отрицание данных материальных зависимостей и опять же предвосхищать их исчезновение. Последнее положение дало повод для систематического пересмотра марксистской теории религии, а это заставило некоторых марксистов - и, кажется, среди них было несколько теологов - гораздо более внимательно и благожелательно, чем прежде, взглянуть на религию как на человеческий феномен.
  Не пытаюсь ли я здесь пересказать известное замечание, сделанное Энгельсом в конце жизни, когда он предостерегал от переоценки материальных факторов и подчеркивал взаимное влияние друг на друга базиса и надстройки? Думаю, что нет. Скорее, это проявление воздействия на марксизм или открытия в самом марксизме трех ярко выраженных, хотя и часто смешиваемых, компонентов.
  1. Обращение к ранним текстам, и особенно к тем, где затронуты проблемы антропологии, позволило открыть марксистский экзистенциализм. Это относится к представлению о человеке как о творце истории, скорее, ее субъекте, нежели объекте.
 Конечно, суть всей марксистской антропологии сводилась к тому, чтобы показать, что человек не может быть творцом истории в условиях капиталистического товарного производства и связанного с ним отчуждения от своей собственной потенциальной природы. Более поздние марксистские интерпретации культуры не отвергают этого положения, но несколько видоизменяют его, утверждая, что борьба против отчуждения носит универсальный характер и проявляется во всей истории культуры. Это является - в большей или меньшей степени - модификацией временной схемы марксизма, так как включает борьбу против отчуждения в различные, а не только лишь в революционный контексты.
  2. Опять же благодаря обращению к ранним текстам (а также, как в случае с Лукачем, к трудам Гегеля) было вновь подчеркнуто значение диалектики как метода мышления. Но применение его к теории культуры вызывает специфические трудности. В отношении деятельности отдельных реальных людей его применение ведет, кроме всего прочего, к использованию амбивалентности, в то время как до сих пор марксистская психология не отличалась ни убедительностью, ни тонкостью. В отношении временной последовательности в развитии культурных структур диалектика наиболее успешно применялась тогда, когда не выходила за рамки внутреннего строения структуры, одного направления в развитии мысли или стиля, периода в истории данного общественного слоя, но менее успешно применительно к изменениям самих структур. Что касается значения культуры, то здесь использование диалектики ограничивалось лишь теми случаями, когда возможно двоякое толкование. На сегодняшний день диалектика наиболее явно выражена в еще одном понятии - понятии всеобщего.
  3. Систематизированное объяснение всеобщего в культуре с помощью диалектического метода в современном марксизме в значительной мере связано с заимствованием идей из гештальтпсихологии и философской феноменологии. Один аспект ситуации стал рассматриваться как особым образом отражающий совокупность всех остальных аспектов - процедура, временами приводившая на грань отрицания определяющей роли производственных отношений. У марксиста Гольдмана анализ всеобщего в культуре следует только после установления базисных социально-экономических отношений. Иными словами, диалектика эффективна в пределах заранее определенного исторического всеобщего, а процессы изменения - перехода от одной всеобщей структуры к другой - в такого рода анализ не включаются.
  Эти изменения марксистской мысли, несомненно, бросают вызов; их результатом явились некоторые наиболее интересные из современных исследований в этой области. Тем не менее можно сказать, что и они несут на себе печать кризиса в марксистской социологии. Эти инновации в марксистской теории культуры включают в себя довольно много представлений и методов, почерпнутых в других философских системах и методологиях. Открытый марксизм продемонстрировал свою растущую продуктивность в той области, где первоначальные тексты многое обещали, но мало дали. Сегодня вопрос стоит так: как долго еще марксизму удастся оставаться открытым, не подвергая себя радикальной трансформации? Настойчивые утверждения, что новая процедура согласуется с критическим духом раннего марксизма, несомненно, звучат обнадеживающе, однако изменения сущности учения на этом пути неизбежны.
  Следует рассмотреть еще две группы проблем, оказывающих влияние на теорию культуры. Первая касается пресловутой идеи "рационализации" в обществах с развитой индустриальной культурой. Наиболее глубокий анализ процесса "рационализации" был осуществлен Максом Вебером. Его близость марксистскому анализу была отмечена сначала Левитом, а несколько позже Маркузе. Маркс начинал с понятия отчуждения человека в процессе товарного производства, затем переходил к анализу имманентной структуры самого капиталистического производства, а завершил предсказанием его конечного самоуничтожения под влиянием высшей исторической рациональности, которая преодолеет кратковременную и искусственную рациональность буржуазной культуры. Из ранних трудов Маркса, а также работ Вебера Лукач вывел понятие конкретности как необходимого компонента марксистской социологии. Маннгейм воспользовался анализом Вебера (решив не утруждать себя строгостью марксистского анализа) для выделения целесообразности "функциональной" и "сущностной". Этот процесс стал неизбежен: рациональность капитализма была трансформирована посредством распространения принадлежавшей Веберу идеи бюрократизации на индустриальную рациональность. Поскольку мы говорим о марксизме, то следует признать, что результаты марксистского анализа (как и идея конкретности) оказались изолированными, отделенными от всеобщей оценки исторического процесса и исторической перспективы. Скрыто или явно, но современный марксизм признает неизбежность индустриальной рациональности, и пока не видно реальной перспективы преодоления этого положения. Он сам начинает проводить все более тонкий анализ индустриальной рациональности, все яснее понимая отсутствие рациональности в его собственном прежнем анализе, поэтому марксистская концепция высшей исторической рациональности отходит на второй план. Одним из последствий отказа от первоначальной марксистской концепции исторического прогресса в современном марксизме вполне резонно стал отказ и от представления о теории идеологии как об истине в последней инстанции. Отдельные идеологии могут подвергаться анализу в соответствующем историческом контексте, но сама история рассматривается как последовательная смена идеологий, а не как осуществляемое в борьбе движение от идеологии к истине.
  Ответственность за такое положение несут в одинаковой степени как марксисты, связанные с коммунистическим движением, так и буржуазные социологи, придавшие относительность понятию идеологии. Для обеих групп идеология служила выражением интересов и перспектив абстрактных общественных слоев. Марксисты-коммунисты обычно откровенно ограничивали значение этого термина уровнем социально-политического использования. Буржуазные социологи оправдывали свой подход ссылками на богатство материала, представленного этнографией и социальной антропологией, а также историей идей (т. е. дисциплинами, несомненно возникшими под влиянием марксизма). В первом случае мы имеем дело с определенного рода политической вульгаризацией, а во втором - с философски бесплодным уходом в эмпиризм или, скорее, скрытым провозглашением крайне сомнительной философской позиции, заключающейся в том, что реальный мир абсолютно соответствует нашим представлениям о нем. Короче говоря, поразительная сторона кризиса в марксистской социологии заключается в неспособности по-новому разработать понятие идеологии, и это несмотря на реальное углубление нашего понимания структуры и функций многообразных конкретных исторических идеологий.
 Марксистская антропология
  Некоторые трудности, связанные с теорией культуры и отмеченные в посвященном ей разделе, можно обнаружить на несколько иной почве марксистской антропологии. В классических марксистских текстах эти проблемы поставлены четко, но слишком общо. Человек в них представлен как чувствующее и деятельное существо, способное выразить себя только в истинной практике. Эта практика в то же время представляется тем средством, с помощью которого человек может переделать себя. В условиях товарного производства истинная практика невозможна: сила, которую рабочие вкладывают в труд и которая должна была бы выражать цельность человека, служит лишь закреплению его бессилия. Продукты труда - товары - получили над человеком такую власть, что произошло отчуждение. Таким образом, только революционная практика может восстановить или создать человеческие условия.
  Глубина этого исторического представления так поразила многих марксистов, что многие из них не решились расширить или хотя бы уточнить его. В трудах Маркса и Энгельса, начиная с ранних работ, наблюдается одна тенденция в трактовке отчуждения: внимание переносится на общественные институты и исторические процессы, способствующие отчуждению. В дальнейшем это постепенно привело к идее (скорее скрытой, чем явной) о безграничной психологической податливости человека. При отсутствии революционной практики, а также ввиду очевидности того, что прежняя революционная практика поражена коррупцией, марксистских социологов охватило отчаяние: человек оказался способным пережить любую рану, любое оскорбление. И чем глубже оказывался анализ, тем больше отчаяния было в выводах (см. замечательное эссе Адорно о массовой и высокой культуре).
  В этой обстановке ассимиляция марксизмом фрейдистского психоанализа оказалась наиболее глубокой там, где были получены самые негативные выводы, где анализ репрессивного бессознательного самоунижения, следующего за интернализацией власти, дал возможность получить представление о психологических масштабах отчуждения. Этот анализ к тому же был проведен так, что вопросы возможности освобождения труда не затрагивались. Попытку провести полный анализ предпринял Маркузе в своей работе о Фрейде, но позже к этой теме он не возвращался, а занимался проблемами институционального подавления свобод.
  Многие марксисты недооценили следующую возможность: всерьез принять идею психологической податливости. Тогда перед нами предстанет не одна историческая вселенная, а несколько, которые даны нам в разнообразии человеческих культур и исторических обществ, причем отдельная историческая конфигурация порождает определенный тип человека. Если принять такую точку зрения, то следует вывод, что не существует единого, общего для всех вида человеческого освобождения. Могут существовать различные возможности и типы освобождения. Современная марксистская трактовка религии, признающая наличие в религиозном опыте освободительного компонента, выражает также скептицизм по поводу упрощенного и одностороннего представления ученых XIX века о секуляризации и сомнение в необходимости и окончательной правильности прежнего марксистского представления об историческом развитии человеческой природы.
  Поистине сосредоточение внимания на вариативности истории является необходимой предпосылкой для общего рассмотрения человеческих возможностей. Поэтому марксистский анализ вариативности истории не может ограничиваться лишь вариативностью институциональных форм, но вслед за этнографией и сравнительной психологией должен обратиться к изучению вариативности психических структур. Здесь марксистская социология определенно упускает возможность воспользоваться значительными результатами работы, уже проделанной другими. Возможно, правда, что часть ранних марксистских произведений содержит ошибки. Так, под влиянием романтиков утверждается, что труд является одной из высших форм самовыражения и самоутверждения человека. Но труд с использованием машин они рассматривали как деформирующий личность и предсказывали освобождение от этой деформации (насколько они вообще могли предвидеть конкретные ситуации) через принятие каждым человеком одной из всей совокупности передовых функций, определяемых разделением труда.
  Развитие современных средств производства идет двумя практически противоположными путями. Некоторые формы труда требуют от работника все больших и больших знаний и повышают его роль в управлении этим процессом. Другие сводят труд к минимуму операций и лишают рабочего возможности видеть смысл в том, что он делает. Фактически в марксистской теории есть два четко разграниченных элемента, потенциально способных освободить человека от оков, налагаемых трудом в условиях капитализма. Первый элемент предполагает трансформацию условий труда, особенно всего, что касается структуры власти и контроля за распределением общественного продукта. Современное развитие в марксистской теории империализма понятия "класса-нации" для третьего мира является шагом в этом направлении. Крестьяне в слаборазвитых странах вряд ли испытывают прямое воздействие фрагментарности как последствия капиталистического разделения труда. Но они не имеют возможности влиять на свое историческое положение, поскольку оно определяется силами, далекими от них и в социальном и в географическом смысле. (То же самое, но, конечно, в несколько ином масштабе происходит с большей частью рабочего класса и интеллигенции развитых индустриальных общества.)
  Для дальнейшего развития марксистской социологии необходим новый взгляд на проблему труда. Я имею в виду не только широчайшую дискуссию по поводу свободного времени (которую довольно часто ведут отдельно от вопросов труда). Я подразумеваю ту возможность, что развитие производительных сил в индустриальном обществе изменит характер и природу труда, в меньшей степени с точки зрения реального или приписываемого ему значения, в большей - с точки зрения изменения в прямом смысле его внутренней структуры. Маркс, по всей видимости, основывал свою антропологию на образе Homo faber; остается спросить, каких изменений в этом образе потребует от нас компьютер, а каких - возможность широкомасштабного социального контроля, заложенная в бюрократической организации общества. В какой-то степени эти проблемы возвращают нас к проблеме власти.
  Может показаться, что из этого следует необходимость для марксистской антропологии снова поднять вопрос о власти. Макс Вебер однажды заметил, что, психоанализ может оказаться незаменимым инструментом в изучении отношений между субъектом и объектом власти. Некоторые марксисты, связанные с Франкфуртским институтом социальных исследований, работали над этими проблемами, но сегодня необходимо их новое изучение. В частности, нам придется задаться таким вопросом: в какой степени человек способен преодолевать универсальность структур власти, внутренне освобождать себя от воздействия власти и принимать аутентичные, но пока еще не реализованные условия равенства. В качестве альтернативы мы можем рассмотреть возможности разрабатываемой сегодня в основном молодыми учеными идеи, получившей в американской литературе название "демократии участия". Рассмотрев все вышеназванные проблемы, мы приходим к парадоксальному методологическому выводу: даже в отношении такой абстрактной области, как антропология, марксистская система должна искать ответы в практике. Теперь я перехожу к последней части данного очерка, в которой рассмотрю вопросы метода.
 Методологические проблемы
  Различия между методом и субстанцией в марксистском понимании установить трудно. В противоположность позитивистским доктринам марксизм в его классической форме предполагал, что исторический мир может быть понят таким, каков он есть, иными словами, наше теоретическое понимание его есть не простое согласие наблюдателей по поводу единого взгляда на предмет наблюдения и протоколов, содержащих данные о наблюдениях, а теоретическая конструкция, дающая представление о развитии самой истории. Многие из нерешенных сложных проблем марксизма проистекают из отрицания им абсолютного разделения между субъектом и объектом в процессе исторического познания: познающий погружен в субстанцию, которую он стремится объяснить.
  Нынешнее расширение границ социологии как академической дисциплины и одной из разновидностей административных служб сопровождалось значительным увеличением количества исследований, которые принято называть эмпирическими. Ясно, что на повестку дня ставится вопрос об отношении марксизма к такого рода исследованиям. Предварительно следует сделать ряд важных замечаний.
  1. Нет ничего принципиально или фактически нового в сборе социологических данных количественного характера, хотя, несомненно, развитие и совершенствование статистического метода увеличили точность результатов, получаемых с помощью некоторых из рассматриваемых вариантов техники опроса. Исследования количественного, статистического характера впервые появились еще в XVIII веке, а в XIX Маркс сам составлял опросник.
 2. Нет ни эпистемологических, ни практических оснований для особого выделения исследований, основанных на интервью и прямом наблюдении, по сравнению с другими формами сбора и использования данных. В частности, исторические исследования столь же эмпиричны, как и все остальные. Настойчивое требование некоторых социологов ограничить использование термина "эмпирические" его применением только в отношении количественных исследований современного населения легко понять, но трудно оправдать.
  3. Исследования современного населения, как, в частности, показал Миллс, обычно проводятся со значительной степенью абстрагированности от общего или даже частичного исторического контекста. Эта абстрагированность, или изолированность, заключает в себе возможность систематического искажения в интерпретации данных.
  Теперь, когда сделаны эти замечания, остаются нерешенными еще несколько проблем. Какова бы ни была ограниченность их применения, типичные для современных социологических исследований разработки могут стать важными источниками получения знания. Социологи-марксисты долго занимались самоуспокоением, критикуя такие исследования в связи с возможностью деформации их результатов, и только недавно пришли к заключению о необходимости разработать новые способы интерпретации. Эти новые способы могут заключаться или в применении иного контекстуального анализа для интерпретации данных, или в пересмотре формулировки категорий, в соответствии с которыми оформляются данные. В этой точке проблемы метода сливаются с проблемами субстанции: интерпретация и переоформление данных требуют их осмысления с точки зрения субстанции. В любом случае намечается более серьезный и систематизированный подход к этим проблемам; возможно, наши коллеги из стран государственного социализма внесут свой вклад в повышение уровня наших общих знаний. Правда, трудно поверить, что исследования, проводимые в интересах административного клиента и служащие его определенным целям, будут в обществах государственного социализма более критичны в отношении этого клиента, чем во всех остальных.
  Областью марксистской социологии, в которой метод и субстанция неразделимы, являются представления о базисе и надстройке, а также всеобщий детерминизм. В определенном смысле решение вопросов в этой области может носить лишь сугубо теоретический характер: в зависимости от концепции, на основе которой анализируется реальность, складываются и наши взгляды на структуру этой реальности. Но догматическая настойчивость в стремлении рассматривать природу этих вопросов как чисто теоретическую даже в условиях, когда содержание теоретической дискуссии позволяет по-новому взглянуть на имеющиеся между ними связи, будет фактически означать отрицание способности марксизма описать реальное развитие общества и, таким образом, приведет к ассимиляции марксизма конвенциональной эпистемологией. Новая, или, точнее, ревизованная, точка зрения на рассматриваемые отношения была найдена Альтюссером, но мне трудно по достоинству оценить его вклад. Он допускает значительную вариантность во взаимоотношениях между базисом и надстройкой, отрицает неизбежный механический и универсальный характер причинных связей, но все его выводы носят слишком общий характер. Его работа представляет собой академизацию марксизма, энергичный, временами вдохновенный разбор концепций, но редко выходящий за рамки концептуального уровня - в отличие от того, как сам Маркс изучал исторические структуры. В свете сказанного настойчивые утверждения Альтюссера о важном значении "эпистемологического разделения" (coupure episte-mologique) у Маркса кажутся особенно курьезными. Если Маркс от философии перешел к эмпирическому изучению общества, то толкование этого развития Альтюссером остается чисто философским и весьма далеким от каких бы то ни было соображений, связанных с эмпирическим изучением общества. Если ревизии марксизма, подобные альтюссеровской, и способны стать плодотворными, то лишь в том случае, если они будут дополнены систематическим изучением содержания обобщенного исторического опыта.
  Нужно сказать несколько слов по поводу дискуссии о значении структурализма. Делаю это без особой охоты. Этот предмет уже разбирался до изнеможения подробно другими авторами; существует уже несколько конкурирующих между собой и запутанных версий структурализма; заявления авторов этой доктрины (или метода) кажутся значительно преувеличивающими их конкретные достижения. Стоит лишь очень кратко остановиться на работах Леви-Стросса, идеи которого, по его собственным словам, созвучны некоторым аспектам марксизма. Достаточно легко перечислить противоречия между его теорией общества и марксизмом. С точки зрения метода экстраполяция конкретных исторических связей на гипотетическую систему кодов уничтожает историческую специфику социальных структур. Будучи "декодированными", отношения обмена и производственные отношения метафорически истолковываются как коммуникации, короче говоря, история редуцируется к одному или нескольким сигналам. Неизменными остаются как все элементы, так и фундаментальный исторический процесс; мир структурализма - это мир бесконечного многообразия на поверхности и чудовищного однообразия в глубине. Более того, это мир, в котором историческая транс-ценденция невозможна, в котором люди конструируют свои общества из ограниченного набора элементов с ограниченным количеством возможных вариантов соединения. Таким образом, детерминизм, которого придерживается структурализм, качественно отличается от марксистского: первый - неподвижен, второй - способен к трансформации. С точки зрения философии марксизм и структурализм примирить невозможно.
  Негативный гуманизм структурализма, стремящегося вытеснить из истории человека и заменить его системами знаков и символов, разрушителен именно тогда, когда мы рассматриваем структурализм не как один из методов, а как привилегированный метод, имеющий всеобщее значение. Если же мы используем структурализм как один из методов анализа коммуникаций, невозможно отрицать его огромную пользу для марксизма. Накал страстей в нынешней дискуссии в значительной мере связан именно с неясностью этих положений. Способность структурализма в формах, разработанных Леви-Строссом, раскрывать скрытое соответствие между символическими системами и другими компонентами общества, обнаруживать взаимопроникновение символических и других видов поведения, короче говоря аналитическая идея всеобщего, делает работу Леви-Стросса весьма важной. Но не менее важно и понимать ее ограниченность: она особенно остро проявляется в связи с проблемой практики.
  Первоначальная марксистская идея практики, имеющая глубокие корни в западной философской традиции, находится под угрозой дегенерации и превращения в такой же затертый лозунг, каким стал термин "эмпирический" в буржуазной социологии. Практика - понятие, имеющее несколько значений, которые следует рассмотреть. Прежде всего, эта идея подразумевает, что совершенно отстраненная или объективная наука об обществе невозможна. Истина для человека состоит не из простого набора представлений об окружающей действительности; поскольку человек - политическое (и моральное) животное, для него истина об обществе заключается в его реальном положении, в способе организации, соответствующем человеческим потенциям. Это не значит, что всякая наука об обществе должна быть "ангажированной" в прямом смысле; такого рода представления внесли значительный вклад в учение о "партийности" (верности партийному духу), вульгаризирующее марксизм, низводящее его до положения пропагандистского инструмента, придатка рабочего движения или, точнее, тех, кто выступает от имени этого движения. Идея практики тем не менее требует того, чтобы моральные и политические стороны представлений об организации общества и его развитии подвергались исследованию и чтобы при изучении возможных последствий и путем развития данной исторической ситуации учитывался фактор человеческой деятельности.
  Другими словами, научная практика является формой человеческой деятельности, которая оказывает влияние и все больше формирует будущее. Это подводит нас ко второму значению практики - ее директивному содержанию. Марксистская антропология - при всех своих дефектах и провалах - утверждает, что историчность человека предусматривает не в последнюю очередь его способность творить и преобразовывать свою историю. Таким образом, социология и общественная наука в качестве практики должны предвидеть и предвосхищать будущее. Наконец, понятие практики содержит в себе программное намерение (по-моему, утопическое): избавиться от разделения труда через деятельность, достичь реализации человеческой родовой сущности. Это значение и понимание практики вместе со всеми остальными представляет собой серьезную и пока непреодолимую трудность для марксистской социологии. Пока ясно, что даже в самих социологических исследованиях используется разделение труда и все достижения современной науки, включая и науку об обществе, были бы невозможны без разделения труда.
  Понятие практики ставит в затруднительное положение не только социологов-марксистов, но и их буржуазных коллег. Действительные взаимоотношения между представлениями об окружающей действительности и философской концепцией человечества еще только предстоит выяснить. В равной мере и марксистская критика "объективистских" претензий "позитивной", или "эмпирической", социологии не позволяет разрешить проблемы интеграции эмпирических, или позитивных, элементов марксистской социологии и других аспектов марксизма. Точно так же понимание направленности исторического процесса ничего не дает для облегчения решения проблемы исторической экстраполяции. Наконец, взгляд на марксистскую социологию как на одну из сторон практики не дает гарантий ее использования в интересах ложной практики. У меня нет ответа на все эти многочисленные сложные вопросы, но есть наметка пути развития, который может оказаться весьма многообещающим.
  Выше уже были отмечены относительная автономность марксистской социологической мысли, ее относительная отстраненность от сиюминутной политической конъюнктуры. Бывают, конечно, случаи, когда общественная наука, особенно социология, непосредственно подчиняется достижению политической цели - обычно в качестве придатка в механизме власти, а не способа облегчения процесса освобождения. В целом, по-моему, будет правильно понимать социологию как часть более широкой научной практики, как усилие, часто подсознательное, порожденное крайней степенью разделения труда в интеллектуальной деятельности, предпринятое в целях управления историческим процессом. Тогда предварительной методологической задачей марксистской социологии становится выявление сложностей и противоречий в ее собственной версии этой широкой практики. Это может заставить нас критически взглянуть на историческую ситуацию в целом, но не путем подгонки истории под заранее заготовленную схему, а через исследование сложных проблем постижения истории. Марксистская или любая другая социология способна обрести реальный взгляд на историю с помощью не полной отстраненности, а критического осмысления своего собственного места в истории. Это требует в необозримом будущем сохранения и принятия тех аспектов разделения труда, которые обеспечивают существование современной науки. Но одновременно требует и систематических размышлений о возможных способах преодоления этого разделения. Иными словами, необходимо сознательно принять положение социологии, признающей, что она не является вершиной духовного совершенства человека, а всего лишь далеко не последним шагом на пути к совершенству.
  Таким образом, кризис марксистской социологии в ее методологических аспектах проистекает из общего кризиса общественных наук. Первоначально предназначенные для постижения человеческой истории с целью осуществления исторической роли человечества, общественные науки, и в особенности социология, раскололись на два направления. В одном случае отказываются от намерения понять историю в пользу полной капитуляции перед научным разделением труда: абстрактно признаваемая историчность человечества отрицается в научной практике. Последняя занята фрагментарным описанием фрагментарной действительности. Во втором случае общественные науки превратились в еще один инструмент власти, а не в средство освобождения. Не в последнюю очередь благодаря тем, кто считает себя продолжателями марксистской традиции, первоначальная, исходная гуманистическая направленность социологии была включена в современную социологическую практику; немало иронии в том факте, что социологи-марксисты часто оказываются так же неспособны реализовать эту направленность, как и все остальные.
  Похоже, что нет легкого способа распутать клубок противоречий, дилемм и трудностей, которые я назвал в качестве составляющих кризиса марксистской социологии. Первоначально задуманная как целостное описание человеческой истории, марксистская теория именно своей плодотворностью способствовала тому, что мы осознали ее ограниченность. Теперь мы рассматриваем индустриальное общество в его капиталистической форме как один из нескольких вариантов развития. Другими словами, оказалось возможным понять историю не как имеющую единую структуру, а как последовательность структур. Представление о том, что смысл может быть, если нужно, найден в истории с помощью изобретательности и новаций, марксизм передает в наследство социологии, и обойтись без него можно только в том случае, если принять псевдорациональность социологии, столь крепко привязанной к настоящему, что она игнорирует и прошлое и будущее. Возможно, что социологи, особенно сильно чувствующие себя в долгу перед марксистской традицией, вынуждены будут трансформировать ее и выйти за ее границы. Если это так, то кризис в марксистской социологии может означать начало конца марксизма. Тем же марксистам, которых пугает такое развитие событий, следует перечитать классические тексты: революция в практике, которая не может начать с пересмотра своих собственных теоретических положений, на самом деле вовсе не является революцией.
 
 Г. Маркузе. Одномерный человек1
 1 Публикуемый "текст представляет собой предисловие, часть первой главы и заключение кн. М a reuse H. Der eindimensionale Mensch. Berlin. 1967. P. 11-38, 258-268. Перевод А. Букова.
 Паралич критики: общество без оппозиции
  Не служит ли угроза атомной катастрофы, которая может уничтожить человеческий род, в той же мере защите именно тех сил, которые увековечивают опасность катастрофы? Стремление предотвратить ее отодвигает на второй план поиск в современном индустриальном обществе возможных причин катастрофы. Эти причины не выявляются, не раскрываются и не критикуются общественностью, поскольку сводятся лишь к очевидной угрозе извне - для Запада с Востока, для Востока - с Запада. Столь же очевидна необходимость быть готовыми двигаться по краю пропасти, глядя этой угрозе в глаза. Мы подчиняемся производству средств деструкции, доведенному до совершенства расточительству и тому обстоятельству, что мы созданы для защиты того, что в одинаковой степени уродует как самих защитников, так и то, что они защищают.
  Если мы попытаемся связать причины опасности с тем, как организовано общество и его члены, то сразу окажемся перед фактом, что развитое индустриальное общество становится богаче, больше и лучше благодаря увековечению этой опасности. Защитная структура облегчает жизнь все большему количеству людей и расширяет власть человека над природой. В этих условиях нашим средствам массовой информации нетрудно выдать частные интересы за интересы всех людей. Политические потребности общества становятся индустриальными потребностями и желаниями, их удовлетворение способствует выгоде и общему благополучию, а все в целом выступает как чистое воплощение разума.
  И все-таки в целом это общество иррационально. Его производительность разрушает свободное развитие человеческих потребностей и способностей, его покой достигнут благодаря постоянной военной угрозе, его рост зависит от подавления реальных возможностей борьбы за существование - индивидуально, национально, интернационально. Это угнетение, крайне отличное от того, которое было характерно для предыдущих, менее развитых ступеней нашего общества, связано сегодня не с естественной или технической незрелостью, а с позицией силы. Возможности (духовные и материальные) современного общества стали неизмеримо больше, чем были прежде, а это означает, что и размах общественного господства над индивидом также неизмеримо возрос. Для нашего общества характерно то, что оно побеждает центробежные силы больше техническими путями, чем террором, на двойном основании гигантской производительности и возросшего уровня жизни.
  В задачи критической теории современного общества входит исследование корней этого развития и его исторических альтернатив - теории, которая анализирует общество в свете использованных и неиспользованных возможностей улучшения положения его членов. Но каковы масштабы такой критики?
  Безусловно, здесь играют роль ценностные суждения. Сложившийся способ организации общества сравнивается с другими возможными способами, о которых предполагается, что они дают лучшие шансы для облегчения человеческой борьбы за существование; определенная историческая практика сравнивается с ее собственными историческими альтернативами. С самого начала каждая критическая теория общества оказывается перед проблемой исторической объективности, проблемой, которая возникает в обоих случаях, включающих анализ ценностных суждений:
  1) суждений, что человеческая жизнь стоит того, чтобы жить, или, скорее, может или должна стать таковой (это суждение лежит в основе всех духовных устремлений; это есть априори теории общества, и его отклонение от этой теории, которое является вполне логичным, отвергает ее самое);
  2) суждений, что в данном обществе существуют специфические возможности для улучшения человеческого существования, а также специфические средства и пути реализации этих возможностей.
  Критический анализ должен доказать объективную значимость этих суждений, и доказательство это должно быть осуществлено на эмпирической основе. Данное общество имеет в своем распоряжении определенное количество и качество духовных и материальных ресурсов. Как можно использовать эти ресурсы для оптимального развития и удовлетворения индивидуальных способностей и потребностей при минимуме тяжелого труда и бедности?
  Теория общества - это историческая теория, а история есть царство необходимости. Поэтому нужно определить: какие из возможных и реальных способов организации и использовании имеющихся в наличии ресурсов дают наилучшие шансы для оптимального развития?
  Попытка ответить на эти вопросы требует прежде всего ряда абстракций. Чтобы указать и определить возможности оптимального развития, критическая теория должна абстрагироваться от фактической организации и применения социальных ресурсов, а также от результатов этой организации и применения. Такая абстракция, которая отказывается от принятия данного универсума фактов как окончательной взаимосвязи, в которой нечто обретает принудительную силу, такой "трансцендирующий"2 анализ фактов в свете их нереализованных возможностей и составляют существенную часть структуры теории общества. Он противоположен всякой метафизике в силу строгого исторического характера трансценденции. Возможности должны присутствовать в рамках соответствующего общества; они должны определяться целями практики. Соответственно абстракция существующих институтов должна выражать фактическую тенденцию, т.е. их изменение должно быть реальной потребностью населения. Теория общества имеет дело с историческими альтернативами, которые заключены в обществе как субверзивные тенденции и силы. Теоретические понятия теряют свою силу в процессе общественных изменений.
  2 Термины "трансцендировать" и "трансценденция" используются исключительно в эмпирическом, критическом смысле: они обозначают тенденции в теории и практике, которые выходят за рамки устоявшегося универсума языка и действия в направлении его исторических альтернатив (реальных возможностей).
 
  Но здесь развитое индустриальное общество ставит критику перед таким положением дел, которое грозит уничтожить ее основу. Расширенный до целой системы господства и унификации, технический прогресс порождает формы жизни (и власти), которые усмиряют силы, борющиеся с системой, подавляют всякий протест якобы во имя исторической надежды на освобождение от тяжелого труда и принуждения. Современное общество, кажется, в состоянии пресечь социальные изменения, которые привели бы к возникновению других институтов, дали бы новое направление производственному процессу, новому способу человеческого бытия. Пресечение таких изменений является, может быть, выдающимся достижением развитого индустриального общества: всеобщее принятие "национальных задач", двухпартийная система, упадок плюрализма, предательское соглашательство капитала и организованной части трудящихся в сильном государстве свидетельствуют об интеграции противоречий, которые являются как результатом, так и предварительным условием этого результата.
  Краткое сравнение стадий возникновения теории индустриального общества и ее современного состояния может показать, как изменилась основа критики. Возникнув в первой половине XIX столетия и разработав первые понятия альтернатив, критическая теория индустриального общества использовала конкретизацию в качестве звена между теорией и практикой, ценностями и фактами, потребностями и целями. Эта историческая связь отразилась в сознании и политических действиях обоих больших классов, противостоящих друг другу в обществе,- буржуазии и пролетариата. В капиталистическом мире они все еще являются основными классами. Однако капиталистическое развитие до такой степени изменило структуру и функции этих классов, что они, похоже, больше не являются носителями исторических преобразований. Ни с чем не считающаяся потребность в сохранении и улучшении институционального status quo объединяет бывших антагонистов в наиболее развитых сферах современного общества. И в той же мере, в какой технический прогресс гарантирует рост и сплоченность коммунистического общества, идея качественных изменений явно уступает реалистическим понятиям "невзрывной эволюции". Так как отсутствуют явные носители и движущие силы общественных изменений, критика перемещается на высокий уровень абстракции. Нет почвы, на которой сошлись бы теория и практика, мышление и действие. Даже эмпирический анализ исторических альтернатив выступает не как реалистическая спекуляция, а ратование за него - как дело личного (или специфически группового) произвола.
  И все же опровергают ли теорию эти изъяны связующего звена? Ввиду противоречивости фактов в дальнейшем критический анализ основывается на том, что потребность в качественном изменении необходима, как никогда ранее. Кто его требует? Ответ тот же: все общество для каждого своего члена. Соединение растущей производительности с растущим разрушением, азартная игра с уничтожением, ситуация, когда мышление, надежды и страхи отданы на откуп произволу властей, сохранение бедности перед лицом беспрецедентного изобилия содержит в себе беспристрастное обвинение, даже если все это не является raison d'etre этого общества, а только его побочным продуктом,- все это способствует всепроникающей рациональности, которая порождает рост производительности, оставаясь при этом иррациональной.
  Тот факт, что огромное большинство населения принимает и побуждается к принятию этого общества, делает его не менее иррациональным и предосудительным. Различие между истинным и ложным сознанием, действительным и непосредственным интересом все еще имеет смысл. Но само это различие должно быть подтверждено. Люди должны достичь понимания этого различия, должны обрести вместо ложного сознания истинное, вместо непосредственного интереса - настоящий. Они смогут сделать это, только почувствовав потребность изменить свой образ жизни, отказаться от того, что имеют от общества. Только эта потребность может сдерживать данное общество по мере того, как оно производит товары в увеличивающихся масштабах и использует научное покорение природы для научного покорения человека. При тотальном характере достижений развитого индустриального общества недостает рационального основания для трансцендирования этого общества. Этот вакуум опустошает саму теоретическую структуру, так как категории критической теории общества развивались в период, когда потребность в сопротивлении и отказе воплотилась в деятельности соответствующих социальных сил. Эти категории были, по существу, отрицательными понятиями, которые обозначали реальные противоречия европейского общества XIX столетия. Сама категория "общество" выражала острый конфликт между социальной и политической сферами (общество как антагонистическое по отношению к государству). Соответственно такие понятия, как "индивид", "класс", "частный", "семья", обозначали области и силы, которые еще не были интегрированы в данных отношениях- отношениях напряженности и противоречия. С возрастающей интеграцией в индустриальном обществе эти категории потеряли свое критическое содержание и стали, скорее, описательными, приблизительными или операциональными терминами.
  Попытка вновь придать критическую интенцию этим категориям и понять, как эта интенция была обесценена общественной деятельностью, выступает с самого начала как возврат от связанной с исторической практикой теории в абстрактное, спекулятивное мышление: от критики политической экономии к философии. Этот идеологический характер критики вытекает из того факта, что анализ вынужден исходить из позиции "вне" как позитивных, так и негативных, как продуктивных, так и деструктивных тенденций в обществе. Современное индустриальное общество тождественно этим противоречиям - речь идет о целом. В то же время позиция теории не может быть простой спекуляцией. Она должна быть в этом отношении исторической позицией, если она основана на возможностях данного общества.
  Эта двусмысленная ситуация включает в себя еще одну - основополагающую - двусмысленность. Одномерный человек всегда будет колебаться между двумя противоречащими друг другу гипотезами:
  1) что развитое индустриальное общество в состоянии пресечь качественные изменения в будущем;
  2, что существуют силы и тенденции, которые могут нарушить эти ограничения и взорвать общество.
  Я не уверен, что в данной ситуации может быть дан ясный ответ. Обе тенденции существуют рядом и даже одна в другой. Господствует первая тенденция, и все имеющиеся предпосылки переворота используются для того, чтобы его предотвратить. Может быть, положение в состоянии изменить какое-либо потрясение, но до тех пор, пока признание того, что делать и что устранять, не произведет переворота в сознании и поведении людей, еще не раз изменение будет влечь за собой катастрофу.
  В центре анализа находится развитое индустриальное общество, в котором технологический аппарат производства и распределения (при возрастающем автоматизированном секторе) не функционирует как сумма простых инструментов, которые можно изолировать от их общественных и политических последствий, а скорее определяется как система, в которой и продукт технологического аппарата, и операции действуют в направлении ее обслуживания и расширения. В этом обществе производственный аппарат развивается таким образом, чтобы не становиться более тоталитарным по мере того, как он определяет не
 только общественно необходимые деятельность, навыки и поведение, но и индивидуальные потребности и желания. Так, он выравнивает противоречие между частным и общественным существованием, между индивидуальными и общественными потребностями. Техника служит для того, чтобы ввести новые, эффективные и удобные формы социального контроля и социальной сплоченности. Тоталитарная тенденция такого контроля может развиваться еще и в другом аспекте - распространяясь на менее развитые, даже доиндустриальные районы мира и порождая сходные черты в развитии капитализма и коммунизма.
  Ввиду тоталитарных черт этого общества традиционное понятие нейтральности техники не может больше приниматься за истину.
  Техника как таковая не может быть заменена перед употреблением той, которая изготовлена ею; технологическое общество является системой господства, которая уже действует при выборе и создании техники.
  Способ, которым общество организует жизнь своих членов, включает в себя первоначальный выбор между историческими альтернативами, определяющимися достигнутым уровнем материальной и духовной культуры. Сам выбор вытекает из игры господствующих интересов. Он содержит особые способы воздействия на человека и природу с целью сделать их полезными и отвергает другие. Он является лишь одним из "проектов"3. Но если проект однажды стал действующим в основных институтах и отношениях, то он имеет тенденцию к тому, чтобы стать замкнутым и определять развитие общества как целого. Как технологический универсум развитое общество является политическим универсумом (позднейшая степень воплощения специфического исторического проекта), т.е. опытом, преобразованием и организацией природы в виде простого материала господства.
  3 Термин "проект" подчеркивает элемент свободы и ответственности в исторической детерминации: он связывает автономию и контингент. В этом смысле он употребляется в произведениях Ж.-П. Сартра.
 
  Развиваясь, проект формирует общий универсум языка и действия, духовной и материальной культуры. В сфере техники культура, политика и хозяйство объединяются в наисовременнейшую систему, которая включает в себя или отбрасывает все альтернативы. Производительность и потенциал роста этой системы стабилизируют общество и превращают технический прогресс в средство господства.
  Технологическая рациональность становится политической. <;...>
  В центре моего анализа находятся тенденции в высокоразвитых современных обществах. Имеется широкая область внутри и вне этих обществ, где описанные тенденции не господствуют - я бы сказал: еще не господствуют. Я лишь наметил эти тенденции и выдвигаю некоторые гипотезы, ничего более.
 Одномерное общество Новые формы контроля
  Комфортабельная, свободная от ограничений, разумная, демократическая зависимость господствует в развитой индустриальной цивилизации-символе технического прогресса. Что могло бы быть на деле рациональнее, чем подавление индивидуальности при механизации общественно необходимых, но требующих для своего осуществления больших затрат мероприятий; чем концентрация индивидуальных усилий в более действенные и продуктивные их объединения; чем регулирование свободной конкуренции между различными хорошо развитыми экономическими субъектами; чем уменьшение прерогатив и национальных суверенных прав, которые мешают международной организации использования ресурсов? То, что этот технический порядок принес с собой политическую и духовную унификацию, является печальным и все же многообещающим достижением.
  Права и свободы, которые были на ранних ступенях индустриального общества жизненно важными факторами, утратили свое значение на более высокой ступени; при этом они потеряли свой традиционный разумный базис и содержание.
  Свобода мысли, выступлений и совести были - подобно свободному хозяйству, чьей поддержкой и защитой они являлись,- по существу, критическими идеями, призванными заменить устаревшую материальную и духовную культуру более продуктивной и рациональной. Однажды институционализированные, эти права и свободы разделили судьбу общества, чьей интегрирующей составной частью они были. Успех ликвидирует свои предпосылки.
  В той мере, в какой свобода бедности, конкретная субстанция любой свободы, становится реальной возможностью, свободы, которые принадлежали низшей ступени производительности, теряют свое былое содержание. Независимость мышления, автономия, право на политическую оппозицию в настоящее время лишены своей основной критической функции в обществе, которое, кажется, все более может удовлетворить потребности индивидов при помощи способа, которым оно организовано. Такое общество вправе требовать, чтобы его принципы и институты были восприняты, и может ограничивать оппозицию в дискуссии требованием альтернативной политической практики внутри status quo. В этом случае недостаточно выяснить, достигается ли растущее удовлетворение потребностей посредством авторитарной или неавторитарной системы. В условиях растущего уровня жизни несогласие с системой как таковой является общественно бессмысленным, тем более когда оно влечет за собой ощутимые хозяйственные и политические убытки и угрожает спокойному развитию целого. По меньшей мере в общих чертах речь здесь идет о жизненных потребностях, и, кажется, нет никаких причин для того, чтобы производство и распределение товаров и услуг принимало форму соревнования между индивидуальными свободами.
  С самого начала свобода предпринимательства была отнюдь не благом. В качестве свободы работать или умирать с голоду она означала для подавляющего большинства населения мучения, незащищенность и страх. Если бы индивид не был больше вынужден выступать на рынке свободным экономическим субъектом, то исчезновение этого вида свободы было бы одним из величайших достижений цивилизации. Процесс механизации и стандартизации мог бы высвободить индивидуальную энергию для еще неизведанного царства свободы по ту сторону царства необходимости. Внутренняя структура человеческого бытия была бы изменена; индивид был бы освобожден от чужих потребностей и возможностей, которые навязывает ему мир труда. Индивид был бы свободен стать независимым от жизни, которая сделалась бы его собственной. Если бы производственный аппарат был организован и направлен на удовлетворение жизненных потребностей, то он мог бы быть чрезвычайно централизованным; такого рода контроль не мешал бы индивидуальной автономии, а содействовал ей.
  Такое положение является целью в рамках того, на что способна развитая индустриальная цивилизация, "целью" технологической рациональности. Однако фактически действует противоположная тенденция: аппарат предъявляет к рабочему и свободному времени, к материальной и духовной культуре как экономические, так и политические требования своей защиты и экспансии. Вследствие способа, каким оно организовало свой технологический базис, современное индустриальное общество движется к тоталитарности. Ибо тоталитарность является не только террористической политической унификацией, но и террористической технико-экономической унификацией, которая действует, манипулируя потребностями при помощи насущных интересов. Так оно предотвращает возникновение действенной оппозиции целому. Тоталитаризму способствуют не только особая форма правления или партийное господство, но и особая система производства и распределения, которая вполне уживается с "плюрализмом" партий, газет, "управляющих сил" и т.п.
  Политическая власть сегодня устанавливается при помощи власти над механизированным процессом и технической организацией производства. Правительства развитых и развивающихся индустриальных обществ могут держаться у власти и защищать ее только тогда, когда им удается организовать, мобилизовать и эксплуатировать предоставленную в распоряжение индустриальной цивилизации техническую, научную и механическую производительность. И эта производительность заставляет общество возвыситься над всеми частными или групповыми интересами. Жестокий факт, что физическая (только физическая?) сила машины превосходят силу индивида или любой группы индивидов, делает машину в любом обществе, чья организация основана на организации машинного процесса, действеннейшим политическим
 инструментом. Но политическая тенденция может повернуть
 вспять: по существу, сила машины является только накопленной
 и спроецированной силой человека. В той мере, в какой мир труда
 начинает рассматриваться как одна машина и соответственно
 этому механизируется, он становится потенциальной основой
 новой свободы людей.
  Современная индустриальная цивилизация доказывает, что она достигла ступени, на которой "свободное общество" не может более определяться в традиционных понятиях экономических, политических и духовных свобод; не потому, что эти свободы перестали быть значимыми, а потому, что они должны оставаться значимыми, даже будучи ограниченными в традиционных формах. Новым возможностям общества должны соответствовать новые способы их осуществления.
  Такие новые способы можно обрисовать только в негативных понятиях, так как они сводятся к отрицанию господствующих. Так, экономическая свобода означала бы свободу от экономики - от контроля экономических сил и отношений, от ежедневной борьбы за существование, от того, что нужно зарабатывать себе на пропитание. Политическая свобода означала бы освобождение индивидов от политики, над которой они не осуществляют действенного контроля. Соответственно духовная свобода означала бы обновление сознания, которое сейчас сформировано средствами массовой информации и воспитанием, ликвидацию "общественного мнения" вместе с его создателями. Нереалистичное звучание этих утверждений указывает не на их утопичный характер, а на мощь сил, которые стоят на пути их воплощения в жизнь. Самая действенная форма борьбы против освобождения заключается в формировании таких материальных и духовных потребностей людей, которые увековечивают устаревшие формы борьбы за существование.
  Интенсивность, удовлетворение и сам характер человеческих потребностей, которые превышают биологический уровень, постоянно определяются заранее. Будет ли возможность что-либо сделать, или разрешить чем-либо пользоваться, или овладеть, или что-либо разрушить, или запретить определена как потребность или нет, зависит от того, может ли она рассматриваться как желательная и необходимая для господствующих общественных институтов и интересов или нет. В этом смысле человеческие потребности историчны, и в той мере, в какой общество требует репрессивного развития индивида, его потребности и желания их удовлетворить уступают масштабам критики, которая не считается с этими потребностями.
  Мы в состоянии различать истинные и ложные потребности. Ложными являются те, которые навязаны индивиду частными общественными силами, заинтересованными в его подавлении: это те потребности, которые увековечивают тяжелый труд, агрессивность, нищету и несправедливость. Их удовлетворение может быть для индивида чрезвычайно отрадным, но эта радость не должна поддерживаться и охраняться, если она служит препятствием развитию способности осознать болезнь целого и шансам вылечить эту болезнь. Результат удовлетворения таких потребностей является эйфорией в несчастье. Большинство из господствующих потребностей - отдыхать, развлекаться, вести себя и потреблять в соответствии с рекламой, ненавидеть и любить то, что ненавидят и любят другие,- принадлежат к этому набору ложных потребностей.
  У таких потребностей есть общественное содержание и общественная функция, которые детерминируются внешними силами и не контролируются индивидом; развитие и удовлетворение этих потребностей гетерономны самому индивиду. Все равно, сколько таких потребностей стало потребностями самого индивида и сколько их репродуцируется и укрепляется условиями его существования; все равно, насколько он индентифицирует себя с ними и воспроизводит себя вновь при их удовлетворении,- они остаются тем, чем были с самого начала,- продуктами общества, чьи господствующие интересы требуют подавления индивида.
  Преобладание репрессивных потребностей является свершившимся фактом, который покорно принимается в незнании и подавленности, но который должен быть устранен в интересах удовлетворенного индивида, а также всех тех, чья нищета является ценой его удовлетворения. Единственными потребностями, которые имеют неограниченное право на удовлетворение, являются витальные потребности - питание, одежда и жилье на доступном культурном уровне. Удовлетворение этих потребностей есть предварительное условие для удовлетворения всех потребностей: как несублимированных, так и сублимированных.
  Для любого сознания и совести, для любого опыта, который во взглядах на правду и ложь воспринимает господствующий общественный интерес не как высший закон мышления и поведения, универсум обыденных потребностей и их удовлетворения является сомнительным фактом. Эти понятия целиком историчны, исторична и их объективность. Суждение о потребностях и их удовлетворении включает в себя при данных условиях оценки, которые относятся к оптимальному развитию индивида, всех индивидов при оптимальном использовании материальных и духовных ресурсов, которыми располагает человек. Эти ресурсы измеримы. "Истинность" и "ложность" потребностей обозначают объективные условия в той мере, в какой всеобщее удовлетворение жизненных потребностей и, кроме того, все большее преодоление тяжелого труда и бедности являются общепринятыми масштабами. Но в качестве исторических масштабов они меняются не только в сфере развития, они могут определяться при противопоставлении их господствующим масштабам. Какой суд может требовать для себя право решения этого вопроса?
  В конце концов индивиды должны сами ответить на вопрос: что является истинными, а что - ложными потребностями, т. е. дать, поскольку и если они свободны, свой собственный ответ. Пока им мешают быть автономными, пока ими (вплоть до их побуждений) манипулируют, пока их обучают, ответ на этот вопрос не может рассматриваться как их собственный. Поэтому никакой суд не может законным образом присвоить себе право определять, какие потребности должны развиваться и удовлетворяться. Любое решение такого суда должно быть отвергнуто, несмотря на то что тем самым ликвидируется вопрос: как могут люди, которые становятся объектом все более действенного и результативного контроля, произвести "из самих себя" условия своей свободы.
  Чем рациональнее, производительнее, техничнее и тотальнее становится управление обществом, тем невообразимее те средства, которыми управляемые индивиды могли бы сломать свое рабство и взять в свои руки собственное освобождение. Однако возникает парадоксальная и вызывающая недоумение мысль спроецировать разум на все общество, несмотря на то что его порядочность может оспариваться и что оно делает эту мысль посмешищем, в то время как своих собственных членов оно низводит до объектов тотального управления. Освобождение целиком зависит от осознания рабства, и процесс этого осознания постоянно затрудняется господством потребностей и их удовлетворения, которые в большой степени стали потребностями и удовлетворением самого индивида. Процесс все время заменяет одну систему другой; оптимальная цель - это замена ложных потребностей истинными, отказ от репрессивного удовлетворения.
  Характерной чертой развитого индустриального общества является то, что оно оставляет действующими и те потребности, которые требуют освобождения - освобождения и от того, что терпимо, выгодно и удобно; в то же время оно "щедро" поддерживает и оправдывает разрушительную силу и функцию подавления общества. При этом социальный контроль навязывает господствующую потребность в производстве и потреблении ненужных вещей; потребность в отупляющей работе, где она в действительности больше не нужна, потребность в разнообразных видах разрядки, которые смягчают и продлевают это отупление; потребность сохранять такие обманчивые свободы, как свободная конкуренция при фиксированных ценах, свободная пресса, которая сама для себя является цензурой, свободный выбор товаров и мелких принадлежностей к ним при принципиальном потребительском принуждении.
  Под пятой репрессивного целого свобода способна превращаться в мощный инструмент господства. Пространство, в котором индивид может сделать свой выбор, не является решающим фактором для определения степени свободы такого выбора и того, что выбирается индивидом. Критерий свободного выбора никогда не может быть абсолютным, он полностью относителен. Свободные выборы господ не ликвидируют господ или рабов. Свободны выбор среди широкого разнообразия товаров и услуг не означает свободы, если эти товары и услуги поддерживают социальный контроль над жизнью, трудом и страхом, т. е. отчуждением. И спонтанное воспроизводство навязанных индивидам потребностей не создает автономии, оно только подтверждает действенность контроля.
  Когда мы говорим о его глубине и действенности, мы наталкиваемся на возражение, что слишком переоцениваем штампующую силу средств массовой коммуникации и что люди полностью осознают и удовлетворяют потребности, которые им сейчас навязывают. Это возражение неуместно. Предформирование начинается не с массового производства теле- и радиоприемников, а с централизации контроля над ними. Люди вступают в эту стадию в качестве досконально изученных потребителей; решающее отличие состоит в изменении противоположности (или конфликта) между данным и возможным, между удовлетворенными и неудовлетворенными потребностями. Здесь так называемое выравнивание классовых различий проявляет свою идеологическую функцию. Когда рабочий и его шеф смотрят одну и ту же телепередачу и посещают одни и те же места отдыха, когда машинистку судят так же строго, как и дочь ее работодателя, когда негр имеет "кадиллак", когда они читают одну и ту же газету, то ассимиляция указывает не на исчезновение классов, а на масштабы, в которых порабощенное население участвует в удовлетворении потребностей, служащих сохранению существующего положения вещей.
  Конечно, в наиболее развитых сферах современного общества превращение общественных потребностей в индивидуальные настолько эффективно, что различие между ними лишь чисто теоретическое. Можно ли, действительно, увидеть различие между средствами массовой информации как инструментом информации и развлечения и как средством манипуляции и обучения? Между автомобилем как чем-то обременительным и как удобной вещью? Между серостью и уютом функциональной архитектуры? Между трудом на национальную оборону и трудом на пользу концерна? Между личным удовольствием и коммерческой и политической выгодой повышения рождаемости?
  Мы вновь оказываемся перед тревожнейшим аспектом развитой индустриальной цивилизации: рациональным характером ее иррациональности. Ее производительность и мощность, ее способность повышать комфорт, превращать расточительство в потребность, а разрушение в строительство; масштаб, в котором эта цивилизация превращает предметный мир в продолжение духа человеческого, делают сомнительным само понятие отчуждения. Люди узнают себя в своих товарах: в своем автомобиле, своем приемнике "Hi-Fi", своем кухонном комбайне. Механизм, привязывающий индивида к его обществу, изменился, и социальный контроль закрепился в новых потребностях, которые он сам породил.
  Господствующие формы социального контроля являются технологическими в новом смысле. Правда, техническая структура и действенность производственного и деструктивного аппарата в течение всего Нового времени были главными средствами порабощения населения в рамках данного общественного разделения труда. Далее такая интеграция постоянно сопровождалась очевидными формами принуждения: лишение возможности поддерживать свою жизнь, судебные санкции, полиция, вооруженные силы. Но это лишь частности. На современном этапе технологический контроль выступает в качестве воплощения разума даже на пользу всем социальным группам и интересам в том смысле, что любое противоречие кажется иррациональным, а любое сопротивление - невозможным.
  Следовательно, неудивительно, что социальный контроль в прогрессивнейших сферах этой цивилизации настолько интроецирован, что индивидуальный протест задыхается уже в зародыше. Духовное и эмоциональное сопротивление тому, чтобы "участвовать", кажется невротическим и бессильным. Это социально-психологический аспект политического явления, которым характеризуется современный период: исчезновения исторических сил, которые могли бы представлять на предшествующих ступенях развития индустриального общества возможность новых форм существования.
  Вероятно, что термин "интроекция" больше не описывает тот способ, которым индивид порождает себя и увековечивает организованный его обществом внешний контроль. Интроекция представляет собой ряд относительно спонтанных процессов, посредством которых самость (Я) переносит "внешнее" во "внутреннее". Таким образом, интроекция предполагает существование внутреннего измерения, которое отличается от внешних и даже является им антагонистичным - индивидуальным, независимым от общественного мнения и общественного поведения4. Идея внутренней свободы обретает здесь свою реальность: она обозначает личностное пространство, где человек может стать и оставаться "самим собой".
  4 Изменение функций семьи играет здесь решающую роль; ее социализирующие функции все больше переходят к внешним группам и средствам массовой информации.
 
  Сегодня это личностное пространство захвачено технологической реальностью. Массовое производство и распределение требуют всего индивида, и индустриальная психология давно уже не ограничивается фабрикой. Многообразные процессы интроекции уже отработаны до почти механических реакций... Результатом их является не приспособление, а мимезис: непосредственная идентификация индивида со своим обществом как целым.
  Эта непосредственная, автоматическая идентификация, характерная для примитивных форм сообщества, по-новому выступает в высокоиндустриальной цивилизации; ее новая "непосредственность", правда, является продуктом организации научного управления предприятием. В этом процессе отсекается "внутреннее" измерение, в котором может победить оппозиция против основ status quo. Процесс утраты измерения, в котором сосредоточена сила негативного мышления - критическая сила разума, является идеологическим подобием материального процесса, когда развитое индустриальное общество заставляет оппозицию молчать и изменяет ее в приемлемом для себя направлении. Сила прогресса подчиняет разум реальным фактам и превращает его в инструмент порождения все больших и больших фактов, соответствующих данному образу жизни. Мощь системы делает индивида неспособным осознать то, что не существует фактов, которые не выражали бы репрессивной власти целого. Когда индивиды обретают себя в вещах, их окружающих, то не индивиды предписывают законы вещам, они сами начинают подчиняться законам, диктуемым этими вещами, законам не физическим, а социальным.
  Я уже указал на то, что использование понятия отчуждения сомнительно, когда индивиды идентифицируют себя со своим существованием, обеспечивающим им развитие и удовлетворение. Эта идентификация не простая видимость, а действительность. Но эта действительность подготавливает и более высокую ступень отчуждения. Она является абсолютно объективной; отчужденный субъект соединяется со своим отчужденным существованием. Существует лишь одно измерение, оно распространено повсеместно и выступает в разных формах. Достижения прогресса, даже идеологические обвинения представляют как свое оправдание: перед их судом "ложное сознание" рациональности этих достижений становится истинным сознанием.
  Такой результат развития идеологии не является, однако, ее концом. Наоборот, в определенном смысле развития индустриальная культура идеологичнее, чем ее предшественница, поскольку сегодня идеология внедряется в сам процесс производства. 5 Сформулированное в более резкой форме, это предложение обнаруживает политические аспекты господствующей техологической рациональности.
  5 A d о г п о Т. Prismen, Kulturkritik und Gesellschaft. Frankfurt, 1955. S. 24 f. 134
 
  Производственная сфера, товары и услуги, которые она производит, "предлагают" (или внедряют) социальную систему как целое. Средствам общественного транспорта и массовой коммуникации, предметам ширпотреба - жилью, питанию, одежде, достижениям индустрии развлечений и информации, перед которыми невозможно устоять, сопутствует целый арсенал предписываемых отношений и привычек, духовных и эмоциональных реакций, которые более или менее приемлемо связывают потребителей с производителями и таким образом с целым. Товары поглощают людей и манипулируют ими; они производят ложное сознание, которое невосприимчиво к собственной лжи. Товары становятся доступными все большему числу членов общественных классов, и идущая с ними рука об руку индоктринация перестает быть рекламой, она становится стилем жизни, причем он намного лучше, чем был раньше, и поэтому она препятствует качественному изменению. Так возникает образец одномерного мышления и поведения, в котором идеи, стремления и цели, трансцендирующие согласно своему содержанию существующий универсум языка и действия, либо отбрасываются, либо редуцируются до понятий этого универсума. Они по-новому определяются рациональностью данной системы и ее количественными показателями.
  Эту тенденцию можно сравнить с развитием научного метода: с операционализмом в естественных науках и бихевиоризмом - в социальных. Его основной чертой является всеобъемлющий эмпиризм в области разработки частных понятий; его смысл ограничивается исполнением частных операций и частично поведением. Операциональная точка зрения хорошо видна при анализе понятия "длина" П. Бриджмэном: "Мы четко сознаем, что понимаем под "длиной", когда хотим сказать, какой длины первый встречный объект, и физикам помимо этого ничего не нужно. Чтобы определить длину объекта, мы должны провести определенные физические операции. Понятие длины установлено, когда установлены операции, которыми она измеряется, т. е. понятие длины содержит лишь ряд операций, которыми определяется длина. Вообще мы подразумеваем под каким-либо понятием лишь ряд операций; понятие равнозначно соответствующему ряду операций"6.
  Бриджмэн в общих чертах рассмотрел далеко идущие последствия этого образа мышления для общества: "Принятие операциональной точки зрения включает в себя гораздо больше, чем простое ограничение смысла, в котором мы разумеем "понятие"; оно предполагает скорее далеко идущее изменение всех наших мыслительных привычек в том смысле, что мы впредь отказываемся использовать в качестве инструментов нашего мышления понятия, о которых не можем дать себе достаточного отчета, как об операциях"7.
  6 Bridgman P. Logic of Modern Physics. N. Y., 1928. P. 25.
  С той поры операциональное учение было уточнено и изменено. Бриджмэн сам расширил понятие "операция" таким образом, что оно теперь включает и операции ученого с "бумагой и карандашом". Главным импульсом остается "желательность" того, чтобы операции с карандашом и бумагой осуществляли контакт - пусть даже непрямой - с инструментальными операциями.
 7 Ibid. P. 3.
 
 Прогнозы Бриджмэна оправдались. Новый образ мышления является сегодня господствующей тенденцией в философии, психологии, социологии и других областях. Многие из самых "неудобных" для всех понятий отброшены при помощи доказательства невозможности дать о них отчет как об операции или поведении. Радикальный эмпирический подход предоставляет таким способом методологическое оправдание ограничения сферы духа интеллектуалами - позитивизм, отрицая трансцендирующие элементы разума, придает академическое подобие требуемому общественному поведению.
  Более серьезным "далеко идущее изменение всех наших мыслительных привычек" представляется вне академической сферы. Оно служит уравниванию наших помыслов и целей с помыслами и целями, предписываемыми системой, и элиминации тех из них, которые ей не подходят. Власть такой одномерной реальности не означает, что господствует материализм и приходит конец духовной, метафизической и художественной сферам деятельности. Напротив, предлагается разное: и подобное "Всеобщему богослужению этой недели", и "Почему бы Вам не попробовать обратиться к богу?", и дзен, и экзистенциализм и т. п. Но такие формы протеста и трансценденции больше не противоречат status quo и не являются негативными. Они скорее суть тождественные части практического бихевиоризма, его безвредное отрицание, и быстро превращаются в здоровую часть status quo.
  Одномерное мышление систематически поддерживается политиками и поставщиками массовой информации. Их языковой универсум полон гипотез, которые сами себя подтверждают и которые, непрестанно и монополистически повторяемые, становятся гипнотическими дефинициями и стереотипами. Например, "свобода" - это институт, функционирующий в странах свободного мира; другие трансцендируемые виды свободы - ex definitionе - или анархизм, или коммунизм, или пропаганда. "Социалистическими" являются все виды вмешательства в частное предпринимательство, которые идут не со стороны свободного хозяйства (или через правительственные соглашения), а как всеобщее страхование на случай болезни, или охрана природы от слишком решительной коммерциализации, или создание общественных служб, контролирующих частный бизнес. Эта тоталитарная логика свершившихся фактов имеет своего восточного близнеца. Там есть свобода введенного коммунистическим режимом образа жизни, и все другие трансцендируемые виды свободы являются или капиталистическими, или ревизионистскими, или левосектантскими. В обоих лагерях неоперациональные помыслы не устраняются из поведения и не разрушаются. Движение мысли задерживается барьерами, которые выступают в качестве границ своего разума.
  Такое ограничение мышления, собственно, не является чем-то новым. Растущий современный рационализм как в своей спекулятивной, так и в эмпирической форме обнажает противоречие между экзистенциальным, критическим радикализмом в научном и философском методе, с одной стороны, и некритическим радикализмом в действиях против существующих функционирующих общественных институтов - с другой. Так, декартовское ego cogitans должно было оставить нетронутыми "большие общественные тела", а Гоббс высказывал мысль, что "настоящее постоянно должно предпочитаться, сохраняться и считаться самым лучшим". Кант был согласен с Локком в том, что революция оправдана лишь тогда, когда ей удается организовать целое и предотвратить упадок.
  Таким представлениям, однако, постоянно противоречили явная нищета и несправедливость "больших общественных тел" и действенный, более или менее осознанный мятеж против них. Возникли общественные отношения, которые вызвали и допустили действительный отказ от такого положения; имелось как частное, так и политическое измерение, в котором этот отказ мог развиваться в активную оппозицию, сознающую свою силу и действительность своих целей.
  При постоянном отсечении обществом этого измерения самоограничение мышления принимает все более обширный характер. Взаимосвязь между научно-философскими и общественными процессами, между теоретическим и практическим разумом осуществляется за спиной ученых и философов. Общество препятствует целому ряду видов оппозиционного поведения; при этом присущие им понятия становятся иллюзорными или бессмысленными. Историческая трансценденция выступает в качестве метафизической трансценденции, неприемлемой для науки и научного мышления. Практикуемая в основном как "мыслительная привычка", операционная и бихевиористская точка зрения становится точкой зрения данного универсума языка и действия, потребностей и стремлений. "Хитрость разума" работает в интересах существующей власти. Необходимость употребления рациональных и бихевиористских понятий направляется против усилий освободить мышление и поведение, для подавления альтернатив данной действительности. Теоретический и практический разум, академический и социальный бихевиоризм соединяются на общей основе - на основе развитого общества, которое превращает научный и технический прогресс в инструмент господства.
  Прогресс - не нейтральное понятие, он движется к определенным целям, и эти цели обусловлены возможностями улучшить человеческое положение. Развитое индустриальное общество приближается к стадии, где дальнейший прогресс потребует радикального ниспровержения господствующего направления и организации соответствующего развития. Эта стадия достижима, если материальное производство (включая и необходимые услуги) будет автоматизировано до такой степени, что удовлетворялись бы все жизненные потребности, а необходимое рабочее время уменьшилось бы до ничтожной доли. С этого момента технический прогресс трансцендировал бы царство необходимости, в котором он служил инструментом господства и эксплуатации, что ограничивало его рациональность; техника была бы подчинена свободной игре способностей в борьбе за примирение природы и общества.
  Такое положение рассматривается в марксовом понятии "перемена труда". Выражение "умиротворение бытия" кажется более подходящим для обозначения исторической альтернативы миру, который вследствие международного конфликта, трансформирующего и тормозящего развитие противоречий внутри данного общества,- развивается на грани войны, угрожающей человечеству. "Умиротворение бытия" означает, что борьба людей с людьми и природой развертывается в условиях, где соревнующиеся друг с другом потребности, желания и стремления больше не организуются описанными выше силами, заинтересованными в господстве и ограниченности - в организации, увековечивающей разрушительные формы этой борьбы.
  Современная борьба против этой исторической альтернативы находит надежный массовый фундамент в угнетенном населении и свою идеологию в узкой ориентации мышления и поведения на данный универсум фактов. Усиленный достижениями науки и техники, оправданный своей растущей производительностью, status quo пренебрегает любой трансценденциеи. Противопоставленное возможности умиротворения на основе своих технических и духовных достижений, зрелое индустриальное общество противится этой альтернативе. Операционализм в теории и практике становится теорией и практикой ограничения. Благодаря его очевидной динамике это общество полностью является статической системой жизни: оно постоянно воспроизводится в своей подавляющей производительности и удобной унификации.
  Ограничение технического прогресса идет рука об руку с его ростом в данном направлении. Несмотря на политические путы, накладываемые на людей существующим положением вещей, оно всеми силами против любой альтернативы, и тем сильнее, чем выше развитие техники, способной создать условия для примирения.
  Самые развитые сферы индустриального общества обнаруживают обе эти черты: тенденцию к совершенствованию технологической рациональности и активные усилия удержать эту тенденцию в рамках существующих институтов. В этом заключается внутреннее противоречие этой цивилизации; иррациональный элемент ее рациональности. Это доказательство ее достижения. Индустриальное общество, присваивающее себе науку и технику, перестраивается для более действенного господства над человеком и природой, для становящегося все более эффективным использования своих ресурсов. Оно делается иррациональным к тому моменту, когда результаты усилий открывают новые измерения для человеческой самореализации. Организация для мира отличается от организации для войны; институты, которые служили борьбе за существование, не могут служить умиротворению существования. Жизнь как цель качественно отличается от жизни как средства.
  Такой качественно новый способ существования не может рассматриваться как простой побочный продукт экономических и политических изменений, более или менее спонтанного влияния новых институтов, которые создают необходимые предпосылки. Качественное изменение включает также изменение технического базиса, на котором покоится это общество,- базиса, позволяющего существовать экономическим и политическим институтам, при помощи которых "вторая природа человека" закрепляется, превращаясь в агрессивный административный орган. Средства индустриализации являются политическими средствами, и как таковые они заранее решают вопрос о возможностях и границах разума и свободы.
  Разумеется, труд должен предшествовать сокращению труда, а индустриализация - развитию человеческих потребностей и их удовлетворению. Но так как свобода зависит от преодоления чуждой необходимости, осуществление этой свободы зависит от средств преодоления. Самая высокая производительность труда может применяться для увековечения труда, и самая мощная индустриализация может служить ограничению потребностей и манипуляции ими.
  Когда достигнут такой уровень, господство распространяется - под маской изобилия и свободы - на все сферы частного и общественного бытия, интегрирует всю действующую оппозицию и поглощает все альтернативы. Технологическая рациональность обнаруживает свой политический характер, при этом она становится "большой телегой" господства и порождает поистине тоталитарный универсум, в котором общество и природа, дух и тело находятся в состоянии постоянной мобилизации на защиту этого универсума.
 Заключение
  Развитое индустриальное общество изменяет соотношение между рациональным и иррациональным. На фоне фантастических и безрассудных аспектов его рациональности сфера иррационального становится на место действительно рационального - идей, которые могли бы "возвысить жизнь до искусства". Если существующее общество управляет каждой своей коммуникацией и усиливает или ослабляет свое воздействие в соответствии с общественными требованиями, то, вероятно, ценности, которые чужды этим требованиям, не имеют другой среды, в которой они могли бы существовать и развиваться, кроме "ненормальной" среды поэзии. Эстетическое измерение еще сохраняет свою свободу выражения, которая делает писателей и художников способными называть людей и вещи своими именами - давать имя по-иному невыразимому.
  Истинное лицо нашего времени проглядывает в романах Сэмюэла Беккета, его действительная история описана в пьесе Рольфа Хохута "Заместитель". В действительности, оправдывающей все, кроме преступления против ее духа, больше здравого рассудка, нежели силы воображения. Сила воображения отрекается от этой действительности, превосходящей ее. Аушвиц все еще продолжает жить, но не в воспоминании, а скорее в разнообразных поступках людей - космических полетах, управляемых ракетах,<...>уютных электронных фабриках - чистых, гигиеничных и с клумбами цветов, ядовитом газе, который в действительности совсем не вреден людям, тайне, в которую мы все посвящены. Так выглядит структура, в которой нашли свое место великие достижения человека в науке, медицине и технике; обещания спасти и улучшить жизнь являются единственной надеждой. Сознательная игра с наличными возможностями, способность действовать с чистой совестью, contra naturam экспериментировать над вещами и людьми, превращать иллюзии в действительность и выдумку в правду свидетельствуют о масштабе, в каком сила воображения стала инструментом прогресса. Инструментом, которым, разумеется, как и другими инструментами, в существующих обществах методично злоупотребляют. Становясь лидером политики и определяя ее стиль, сила воображения, присутствующая в речах, превосходит Алису в Стране чудес и превращает смысл в бессмыслицу, а бессмыслицу в смысл.
  Прежде антагонистические сферы объединяются на технической и политической почве - магия и наука, жизнь и смерть, радость и беда. Красота обнаруживает свой террор на атомных фабриках, стоящих на видных местах, а лаборатории становятся "парками индустрии" с симпатичными окрестностями. Civil Defence Headquarters рекламирует бункер против ядерных осадков, весь выстланный коврами, с креслами, телевизором и настольными играми, "спроектированный как комбинированное помещение для семьи в мирное время и как семейный бункер против ядерных осадков во время войны". Если ужас таких представлений не проникает в сознание, если все это воспринимается как само собой разумеющееся, то это происходит потому, что эти достижения являются, во-первых, в контексте существующего порядка полностью рациональными и, во-вторых, символами человеческой предприимчивости и власти, выходящих за традиционные границы фантазии.
  Уродливое слияние эстетики и действительности опровергает философские системы, противопоставляющие "поэтическое" воображение научному и эмпирическому разуму. Технический прогресс сопровождается как растущей рационализацией, так и воплощением в действительность воображаемого. Архетипы страха и радости, войны и мира теряют свой катастрофический характер. Их проявление в повседневной жизни индивидов не есть больше проявление иррациональных сил: их современные эрзац-боги - это элементы их технического господства и подчинения.
  Суживая и таким образом преодолевая романтическое пространство фантазии, общество заставило ее оправдывать свои надежды на новой почве, где ее картины преобразовываются в исторически реальные возможности и проекты. Преобразование это может быть таким же плохим и искаженным, как общество, которое его проводит. Отделенная от сферы материального производства и материальных потребностей, фантазия была простой игрой, непригодной в царстве необходимости и обязанной своим существованием только фантастической логике и фантастической правде. Когда технический прогресс устраняет образы фантазии своей собственной логикой и правдой, он уменьшает способности духа. Но он также уменьшает и пропасть между фантазией и наукой. Обе эти антагонистические способности начинают зависеть друг от друга на общей почве, созданной техническим прогрессом. Не является ли вся эта игра фантазии перед лицом производительности развитой индустриальной цивилизации игрой с техническими возможностями, которые можно проверить на предмет того, насколько широко они могут реализовываться? Романтическая идея "науки воображения", кажется, приобретает постоянно возникающий эмпирический аспект.
  Научный, рациональный характер фантазии давно признан в математике, в гипотезах и экспериментах естественных наук. Он равным образом признается в психоанализе, который теоретически основывается на принятии идеи специфической рациональности иррационального; понятая фантазия становится терапевтической силой. Но можно идти гораздо дальше лечения неврозов. Не поэт, а ученый обрисовал эту перспективу: "Широкий материалистический психоанализ... может помочь нам вылечиться от наших представлений или по меньшей мере ограничить их власть. Поэтому можно надеяться... сделать фантазию приятной, другими словами, наделить воображение чистой совестью, чтобы придать ей полностью все средства выражения, все материальные образы, возникающие в естественных снах, в нормальной "сонной" деятельности. Сделать фантазию приятной, дать ей полное воплощение - значит лишь помочь ей в ее действительной функции психического импульса и побуждения"8.
  8 Bachelard G. Le materialisme rationnel. Paris, 1953. P. 18.
 
  Фантазия не остается невосприимчивой к процессу овеществления. Мы находимся во власти наших образов и страдаем под ней. Это понимал Фрейд и его последователи. Однако "наделение фантазии всеми средствами выражения" было бы движением вспять. Изуродованные в своем воображении индивиды были бы заорганизованы и ущемлены еще больше, чем сейчас. Такое освобождение было бы неослабевающим страхом - не катастрофой культуры, а свободной игрой ее регрессивных тенденций. Рациональной является та фантазия, которая может стать a priori, она стремится перестроить производственный аппарат и реорганизовать его адекватно умиротворенному существованию, жизни без страха. И это никогда не может быть фантазией тех, кто одержим образами господства и смерти.
  Освобождение фантазии, дающее ей все средства выражения, предполагает подавление многого, что сейчас является свободным, и увековечивает репрессивное общество. И такая перемена - дело не психологии и этики,, а политики в том смысле, в каком это понятие уже использовалось. Это практика, внутри которой развиваются, формируются, поддерживаются и изменяются основные общественные институты. Это практика индивидов, независимо от того, как они организованы. Тогда нужно еще раз пристально рассмотреть вопрос: как могут управляемые индивиды, сделавшие свое искажение своей собственной свободой и удовлетворением и таким образом продуцирующие их в увеличивающихся масштабах, освободиться от самих себя, как от господ? Как возможен разрыв порочного круга?
  Парадоксальным кажется не то, что представление о новых общественных институтах становится наибольшей трудностью при попытке ответить на этот вопрос.
  Существующие общества сами собираются изменить основные институты в аспекте возросшего планирования или уже сделали это. Так как рост и использование всех наших ресурсов для всестороннего удовлетворения жизненных потребностей является предварительным условием умиротворения, то оно несовместимо с господством партийных интересов, стоящих на пути достижения этих целей. Качественное изменение зависит от того, что предполагается предпринять ради блага целого против этих интересов, и свободное и разумное общество может возникнуть только на этом базисе.
  Институты, на примере которых можно рассмотреть этот вопрос, сопротивляются традиционному включению в авторитарные и демократические, централизованные и либеральные формы правления. Сегодня оппозиция борется против центрального планирования от имени либеральной демократии, отказывающей в идеологической поддержке репрессивным интересам. Цель истинного самоопределения индивидов зависит от действенного социального контроля над производством и распределением жизненно необходимых товаров (определяемых достигнутым уровнем материальной и духовной культуры).
  При этом технологическая рациональность, освобожденная от своих эксплуататорских черт, является для всех единственным масштабом и ориентиром в планировании и развитии наличных ресурсов. Самоопределение при производстве и распределении жизненно важных товаров и услуг было бы расточительным. Работа, с которой надо справиться, является технической работой, и как подлинно техническая, она ведет к уменьшению тяжелого физического и умственного труда. В этой сфере централизованный контроль будет рациональным, если он начнет создавать предварительные условия для осмысленного самоопределения. Тогда оно воплотится в действительность в своей собственной сфере - решениях, затрагивающих вопросы производства и распределения экономических излишков, и в индивидуальном существовании.
  В каждом случае сочетание централизованного авторитета и прямой демократии уступает место бесконечным преобразованиям в зависимости от степени их развития. Самоопределение будет реальным в той мере, в какой масса растворится в индивидах, освобожденных от всякой пропаганды, муштры и манипуляции, способных распознать и понимать факты и оценивать альтернативы. Другими словами, общество было бы разумно и свободно в той мере, в какой оно организовано, поддерживается и воспроизводится существенно новым историческим субъектом.
  На современном этапе развития индустриального общества и материальная и культурная системы отрицают эти требования. Власть и производительность этой системы, прочная сублимация духа в факте, мышления в требуемом поведении, желания в реальности противодействуют возникновению нового субъекта. Они также противодействуют пониманию того, что замена господствующего контроля над процессом производства "контролем снизу" предвещает качественное изменение. Это представление было и остается там, где рабочие были и остаются живым отрицанием и обвинением существующего общества. Однако там, где этот класс встал на защиту господствующего образа жизни, его путь к контролю над ним только удлинился бы.
  И все-таки налицо все факты, подтверждающие правильность критической теории данного общества и его развития: растущая иррациональность целого, расточительство и ограничение производительности, потребность в агрессивной экспансии, постоянная угроза войны, обострившаяся эксплуатация, бесчеловечность. Все это указывает на историческую альтернативу: плановое использование ресурсов для удовлетворения жизненных потребностей при минимуме затрат на тяжелый труд, превращение свободного времени в действительно свободное, умиротворение борьбы за существование.
  Но факты и альтернативы лежат как обломки, которые не могут соединиться, как мир немых объектов без субъекта, без практики, которая двинула бы эти объекты в новом направлении. Диалектическая теория не опровергается этим, но она не может предложить никакого лекарства. Она не может быть позитивной. Правда, диалектическое представление трансцендирует данные факты, осмысливая их. Только в этом заключается признак его истины. Оно определяет историческую возможность, а равно и необходимость, но путь их осуществления лежит в области практики, соответствующей теории, а на сегодняшний день такого соответствия нет.
  Безнадежность сквозит в теоретических и эмпирических основаниях диалектического представления. Человеческая действительность - это история, в которой противоречия не разрешаются сами собой. Конфликт между ультрасовременным, наемным господством, с одной стороны, и его достижениями, направленными на самоопределение и умиротворение, с другой, становится столь вопиющим, что невозможно его отрицать. Но в дальнейшее он может стать легко управляемым и продуктивным, ибо с ростом технического порабощения природы растет и порабощение человека человеком. А такое порабощение уменьшает свободу, являющуюся необходимой предпосылкой умиротворения. Здесь заключена свобода мышления в том смысле, что оно может быть свободным в контролируемом мире - в виде осознания его репрессивной продуктивности и в качестве абсолютной потребности вырваться из этого целого. Но эта потребность не господствует там, где она могла бы стать движущей силой общественной практики, причиной качественного изменения. Без такой материальной основы это обостренное осознание остается бессильным.
  Безразлично, как может заявить о себе иррациональный характер целого и вместе с ним необходимость изменения,- познанной необходимости никогда не хватало, чтобы осмыслить возможные альтернативы. В сравнении с производительностью современной организации жизни все ее альтернативы кажутся утопией. И познанная необходимость, и осознание отвратительного положения недостаточны на той ступени, где достижения науки и уровень производства устранили утопические черты альтернатив, где скорее утопична существующая действительность, чем ее противоположность.
  Значит ли это, что критическая теория общества несостоятельна и уступает свое место эмпирической социологии, которая, будучи лишена теоретической основы и руководствуясь одной лишь методологией, становится жертвой неверных выводов, сделанных на основе имеющейся конкретики, и которая, таким образом, выполняет свое идеологическое предназначение, одновременно провозглашая исключение каких бы то ни было оценочных суждений? Или диалектическое понимание вновь подтверждает свою истинность, осознавая это положение, как положение общества, которое оно изучает? Ответ напрашивается сам, если рассматривать критическую теорию в самом слабом ее пункте - с точки зрения ее неспособности указать освободительные тенденции внутри существующего общества.
  Когда возникает критическая теория общества, она начинает конфронтацию с реально существующими (объективными и субъективными) силами в обществе, которое развивается в направлении образования более разумных и свободных институтов (или может быть направлено по этому пути) за счет упразднения уже имеющихся, но препятствующих прогрессу. Они и были эмпирической почвой, на которой возникли теория и идея освобождения имманентных возможностей - заблокированных и искаженных производительности, способностей и потребностей. Не открыв эти силы, критика общества еще могла бы быть действенной и рациональной, но она уже не в состоянии превратить свою рациональность в понятия общественной практики. Что из этого следует? Что "освобождение имманентных возможностей" не является более выражением исторической альтернативы.
  Сдерживаемыми возможностями развитого индустриального общества являются: развитие производительных сил в увеличивающемся масштабе, расширение овладения природой, растущее удовлетворение потребностей все большего числа людей, создание новых потребностей и способностей. Но эти возможности постепенно осуществляются при помощи средств и институтов с растущим освободительным потенциалом, и этот процесс наносит ущерб и средствам и целям. Средства производительности и прогресса, организованные в тоталитарную систему, определяют не только свое сегодняшнее, но и завтрашнее положение.
  На своей самой высокой ступени господство функционирует в качестве управления, и в сверхразвитых областях массового потребления управляемая жизнь становится хорошей жизнью целого, для защиты которого объединяются даже противоречия. Это чистая форма господства. И наоборот, его отрицание выступает как чистая форма отрицания. Содержание его сводится к абстрактному требованию отмены господства - единственному действительно революционному требованию и результату, который подтвердил бы достижения индустриальной цивилизации. Перед лицом окончательного ответа на вопрос о существовании данной системы это отрицание выступает в политически бессильной форме "абсолютного отказа" - отказа, кажущегося тем неразумнее, чем более существующая система развивает свою производительность и облегчает бремя жизни. По словам Мориса Бланше: "То, от чего мы отказываемся, не лишено ни цены, ни значения. Именно поэтому необходим отказ. Существует разум, который нас больше не устраивает; существует проявление мудрости, которое приводит нас в ужас; существует требование согласиться и примириться. Прорыв произошел. Мы ведем себя искренне, и эта искренность больше не переносит соучастия"9.
  9 e Refus. 14 juillet. Oktober. N. 2. Paris, 1958.
 
  Но если абстрактный характер отказа является результатом тотального овеществления, то должна еще быть и конкретная основа для такого отказа, ибо овеществление есть лишь кажимость. Происходящее именно на этой основе слияние противоположностей при всей его относительности должно быть поэтому иллюзорным и не способным ни устранить противоречия между растущей производительностью и ее репрессивным применением, ни удовлетворить насущной потребности разрешить это противоречие.
  Но борьба за разрешение противоречия переросла традиционные формы. Тоталитарные тенденции одномерного общества делают бесполезными обычные средства и пути протеста, а порой и довольно опасными, так как они основываются на иллюзии народного суверенитета. Эта иллюзия содержит долю истины: народ, ранее бывший ферментом общественного изменения, "призван" стать ферментом общественной сплоченности. Более всего этому идеалу отвечает, наряду с перераспределением богатства и равноправием классов, характерное для развитого индустриального общества расслоение.
  Под консервативным основным слоем народа находится, однако, субстрат опальных и изгоев: это эксплуатируемые и преследуемые других рас и цветов кожи, безработные и калеки. Они существуют вне демократических процессов; их жизнь реальнее и непосредственнее всего нуждается в уничтожении невыносимых отношений и институтов. Но при этом революционна их оппозиция, но не их сознание. Их оппозиция проникает в систему извне и потому не отклоняется этой системой; она является элементарной силой, не соблюдающей правил игры и начинающей свою игру. Когда они собираются в толпы и выходят на улицу без оружия и охраны с требованием элементарнейших гражданских прав, знайте, что они противостоят собакам, камням, бомбам, тюрьмам, концлагерям, самой смерти. Их сила питает любую политическую демонстрацию в защиту жертв закона и порядка. Тот факт, что они начинают отказываться играть в нашу игру, является признаком начала конца этого периода.
  Ничто не свидетельствует о том, что это будет хороший конец. Экономические и технические мощности нашего общества достаточно велики, чтобы пойти на уступки и переговоры с обделенными, его вооруженные силы достаточно обучены и оснащены, чтобы справиться с кризисной ситуацией. Но призрак вновь здесь - внутри и снаружи развитого общества. Легко напрашивается историческая параллель с варварами, угрожающими империи цивилизации, она предвосхищает положение вещей; второй период варварства мог сам быть продолжающей существование империей цивилизации. Но есть надежда, что исторические крайности - самое развитое сознание человечества и его самая эксплуатируемая сила - снова совпадут в этот период. Но это не более чем надежда. Критическая теория общества не обладает понятиями, которые могли бы перебросить мост между сегодняшим днем и будущим; поэтому она ничего не обещает, а тем более успеха, оставаясь негативной теорией. Но она хочет сохранить верность тем, кто без всякой надежды посвятил и посвящает свою жизнь Великому Отказу.
  В начале фашистской эры Вальтер Беньямин писал: "Только ради лишенных надежды дана она нам".
 
 Ч. Миллс. Высокая теория*
 * Текст представляет собой вторую главу кн.: М il I s С. W. The Sociological Imagination. N. Y., 1959 (Перевод М. Кисселя.) Впервые опубликован в кн.: Структурно-функциональный анализ в современной социологии. Вып. 1. М., 1968. С. 395-424.
 
  Рассмотрим пример высокой теории1взятый из "Социальной системы" Толкотта Парсонса - по распространенному убеждению, чрезвычайно важной книги, написанной наиболее выдающимся представителем этого стиля.
  "Элемент общепризнанной символической системы, который служит в качестве критерия или стандарта для выбора из альтернатив ориентации, внутренне присущих определенной ситуации, может быть назван ценностью... Но от этого аспекта мотивационной ориентации, принадлежащего целостности действия, необходимо, учитывая роль символических систем, отличать аспект ценностной ориентации. Этот аспект касается не значения ожидаемого деятелем положения вещей в смысле этого баланса удовлетворенности - неудовлетворенности, но содержания самих селективных стандартов. Понятие ценностных ориентации есть, таким образом, логический термин для выражения одного из центральных аспектов расчленения культурных традиций в системе действия.
  Из выведения нормативной ориентации и роли ценностей в действии, как это сделано выше, следует, что все ценности включают то, что можно назвать социальной отнесенностью. Системе действия внутренне присуще то, что действие "нормативно ориентировано". Это вытекает, как было показано, из понятия ожиданий в теории действия, особенно в "активной" фазе, в которой деятель преследует цели. Ожидания в сочетании с "двойной случайностью" процесса взаимодействия, как это было названо, создают кардинальную проблему порядка. В то же время можно различать два аспекта этой проблемы: порядок в символических системах, который делает возможной коммуникацию, и порядок во взаимном отношении мотивационной ориентации и нормативного аспекта ожиданий - "гоббсову проблему" порядка.
  Проблема порядка и тем самым природы интеграции стабильных систем социального взаимодействия, т. е. социальной структуры, сосредоточивается на интеграции мотиваций деятелей и нормативных стандартов культуры, которые в нашем контексте межличностным образом интегрируют систему действия между личностями. Эти стандарты... являются формами стандартной ценностной ориентации и как таковые составляют особенно важную часть культурной традиции социальной системы"2.
  Возможно, некоторые читатели теперь возымеют желание обратиться к следующей главе. Высокая теория - соединение и разложение понятий - вполне достойна рассмотрения. Правда, она не содержит столь важного результата, как "методологическое запрещение", которое должно быть подвергнуто исследованию в следующей главе, так как ее влияние как особого стиля работы имеет ограниченное распространение. Дело в том, что понять ее нелегко, и я подозреваю, что она, возможно, вообще не будет вполне понятна. Это, конечно, охраняющее преимущество, но это недостаток, поскольку ее торжественное провозглашение имело цель воздействовать на рабочие приемы социологов. Не ради шутки, но оставаясь в пределах фактов, мы должны допустить, что ее результаты влияют на социологов в одном или нескольких из следующий направлений.
  По крайней мере для некоторых из тех, кто утверждает, что понимает ее идеи, и кому она нравится,- это одно из важнейших достижений во всей истории общественной науки.
  Для многих из тех, кто претендует на ее понимание, но кому она не нравится,- это образец не относящейся к делу неуклюжей тяжеловесности (такие люди редки, потому что неприязнь и нетерпение мешают разобраться в этой головоломке).
  Для тех, кто не претендует на понимание, но кому эта теория очень нравится, а таких много,- это чудесный лабиринт, привлекательный именно благодаря часто встречающемуся великолепному отсутствию смысла.
  Те же, кто не претендует на понимание этой доктрины, и кому она не нравится,- если они сохранят мужество придерживаться своих убеждений - поймут, что на самом деле король-то голый.
  Конечно, есть много и таких, которые изменяют свои взгляды, и еще больше тех, кто остается терпеливо нейтральным, ожидая увидеть профессиональные результаты, если они будут. И хотя это, возможно, ужасная мысль, многие социологи даже не знают о ней, разве что понаслышке.
 Все это поднимает мучительный вопрос об интеллигибельности. Этот вопрос, конечно, выходит за рамки высокой теории, но ее приверженцы так глубоко заняты этим, что, я боюсь, мы действительно должны спросить: не является ли высокая теория просто путаным набором слов или же в конце концов в ней что-то есть? Ответ, я думаю, таков: кое-что там есть, спрятанное столь глубоко, что его нельзя достать, но кое-что все же высказано. Итак, вопрос приобретает следующий вид: после того как все препятствия, мешающие уяснению смысла, устранены из высокой теории и все понятное становится доступным, то о чем там, собственно, говорится?
 1
  Есть только один путь ответить на этот вопрос: мы должны "перевести" один из характерных образцов этого стиля мышления и затем рассмотреть этот "перевод". Я уже наметил выбор примера. Хочу только пояснить, что не собираюсь здесь оценивать работу Парсонса в целом. Если я буду ссылаться на другие его сочинения, то только для того, чтобы разъяснить наиболее экономным образом некоторые моменты, содержащиеся в этом одном томе. Переводя содержание "Социальной системы" на английский, я не претендую на то, что мой перевод превосходен, но лишь на то, что ни один явный оттенок смысла не утрачен. Перевод, я утверждаю, содержит все, что можно понять в этой книге. Прежде всего я попытаюсь отделить высказывания о чем-либо от определений слов и отношений между словами. И то и другое важно; смешать эти аспекты означало бы нанести роковой ущерб ясности. Чтобы сделать очевидным то, что необходимо, я сначала "переведу" несколько отрывков, а затем предложу два сокращенных "перевода" всей книги в целом.
  "Переведем" образец, цитированный в начале этой главы: "Люди часто признают некоторые стандарты и ожидают этого друг от друга. В той мере, в какой они это делают, их общество может быть упорядоченным" (конец "перевода").
  Парсонс пишет: "Существует двойная структура этого "связывания". Во-первых, посредством интериоризации стандарта, причем соответствие с ним имеет тенденцию приобрести личностное, экспрессивное и (или) инструментальное значение для "Я". Во-вторых, структурирование реакций другого на действия "Я" в качестве санкций есть функция его соответствия данному стандарту. Поэтому соответствие как прямой способ удовлетворения его собственных потребностей-установок имеет тенденцию совпадать с соответствием как условием выбора благоприятных и избегания неблагоприятных реакций других. Поскольку в отношении к действиям множества деятелей соответствие стандарту ценностной ориентации отвечает обоим этим критериям, т. е. с точки зрения любого данного деятеля внутри системы это одновременно и способ удовлетворения его собственных потребностей-установок и условие "оптимизации" реакций других значимых деятелей, постольку этот стандарт, можно сказать, "институционализирован".
  Ценностный стандарт в этом смысле всегда институционализирован к отношениям между действиями. Поэтому всегда есть два аспекта системы ожиданий, которая складывается по отношению к системе ценностей. С одной стороны, есть ожидания, которые затрагивают и частично устанавливают стандарты поведения деятеля, "Я", который берется как точка отсчета; это его ролевые ожидания. С другой стороны, с его точки зрения, имеется ряд ожиданий, относящихся к случайно вероятным реакциям других,- это можно назвать санкциями, которые в свою очередь можно подразделить на позитивные и негативные в зависимости от того, переживаются ли они субъектом как способствующие удовлетворению или мешающие удовлетворению его ролевых ожиданий. Отношение между ролевыми ожиданиями и санкциями явным образом взаимно: то, что для "Я" санкции, для другого - ролевые ожидания и наоборот.
  Роль, таким образом,- это один из секторов системы ценностной ориентации деятеля, организуемый вокруг ожиданий в их отношении к специфическому контексту взаимодействия, т. е. связанный с особым рядом ценностных стандартов, которые управляют взаимодействием с одним (или более) "другим" деятелем, играющим соответствующие дополнительные роли. Эти "другие" не обязательно должны быть определенной группой индивидов, но могут включать любого "другого", если он вступает в особенное дополнительное отношение взаимодействия с "Я", которое предполагает взаимность ожиданий, относящихся к общим стандартам ценностной ориентации.
  Институционализация ряда ролевых ожиданий и соответствующих санкций есть, конечно, вопрос степени. Эта степень - функция двух рядов переменных: с одной стороны, тех, которые воздействуют на действительное принятие стандартов ценностных ориентации, с другой - тех, которые определяют мотивационную ориентацию или приверженность к удовлетворению соответствующих ожиданий. Как мы увидели, разнообразные факторы могут оказать влияние на степень институционализации через каждый из этих каналов. Полярной противоположностью полной институционализации является, однако, "аномия", отсутствие структурной дополнительности в процессе взаимодействия, или, что то же самое, полная ломка нормативного порядка в обоих смыслах. Но это крайнее понятие, которое никогда не описывает какую-либо конкретную социальную систему. Точно так же как имеются степени институционализации, имеются и степени "аномии". Одна из них есть оборотная сторона другой.
  Институтом будет называться комплекс институционализированных ролевых интеграторов, который имеет стратегическое структурное значение в данной социальной системе. Институт следует рассматривать как единицу более высокого порядка в социальной структуре, чем роль, и действительно, он составлен из множества взаимозависимых ролевых форм или их компонентов"3.
  Или, другими словами, люди действуют вместе и против друг друга. Каждый принимает во внимание то, что ожидают другие. Когда такие взаимные ожидания достаточно определены и устойчивы, мы называем их стандартами. Каждый человек ожидает также, что другие намерены реагировать на его поведение. Мы называем эти ожидаемые реакции санкциями, некоторые из них кажутся весьма удовлетворительными, некоторые нет. Когда люди руководствуются стандартами и санкциями, можно сказать, что они вместе играют роли. Это удобная метафора. И фактически то, что мы называем институтом, вероятно, лучше всего определить как более или менее устойчивый ряд ролей. Когда внутри некоего института или всего общества, составленного из таких институтов, стандарты и санкции больше уже не удерживают людей, мы можем говорить вместе с Дюркгеймом об "аномии". На одном полюсе имеются институты с всецело упорядоченными и отшлифованными стандартами и санкциями. На другом полюсе - "аномия", или, как говорил Итс, центр не устойчив, или, как я говорю, нормативный порядок сломан (конец "перевода").
  Должен признаться, что в этом "переводе" я не был полностью верен подлиннику. Я облегчил себе задачу, обратив внимание на наиболее интересные идеи приверженцев высокой теории. Если эти идеи "перевести", то они окажутся более или менее стандартными, изложенными в многочисленных учебниках по социологии. Но что касается институтов, то определение, приведенное выше, не совсем полно. К тому, что переведено, нужно добавить, что роли, создающие институт, обычно как раз и не составляют одной "большой дополнительности" "признанных ожиданий". Были ли Вы когда-нибудь в армии, на фабрике или, скажем, в семье? Да, это институты. Внутри них ожидания одних кажутся немного более настойчивыми, чем ожидания других. Это происходит потому, как скажем мы, что у них больше власти. Или, выражаясь более социологично, хотя и не совсем: институт - это ряд ролей, различающихся по своему авторитету.
  Парсонс пишет: "Приверженность общим ценностям означает со стороны мотивации то, что деятели имеют общие "чувства" в поддержке ценностных стандартов, смысл чего можно определить так, что соответствие с надлежащими ожиданиями рассматривается как "хорошее дело", относительно независимое от какого-либо инструментального преимущества, которое можно получить от такого соответствия, например при отсутствии негативных санкций. Кроме того, приверженность к общим ценностям хотя и удовлетворяет непосредственные потребности деятеля, всегда имеет также и некоторый "моральный" аспект потому, что до некоторой степени это соответствие определяет "обязанности" деятеля в более широких системах социального действия, в которых он участвует. Очевидно, что специфический фокус ответственности - это коллективность, которая конструируется особенной, общей для нее ценностной ориентацией.
  Наконец, совсем ясно, что "чувства", которые поддерживают такие общие ценности, обычно не являются выражениями конституционально данных свойств организма. Они воспитаны или приобретены. Кроме того, роль, которую они играют в ориентации действия,- это по преимуществу не роль культурных объектов, которые "познаются" или к которым "приспосабливаются", а стандарты культуры, которые подлежат интериоризации; они образуют часть структуры личностной системы деятеля. Такие чувства, или "ценностные установки", как их можно назвать, являются поэтому подлинными потребностями-установками личности. Только посредством интериоризации институционализированных ценностей имеет место подлинная мотивационная интеграция поведения в социальной структуре, так что более глубокие пласты мотивации начинают использоваться для выполнения ролевых ожиданий. Только тогда, когда это имеет место в высокой степени, можно сказать, что социальная система находится в состоянии высокой интеграции и что интересы коллективности и частные интересы составляющих ее членов достигли совпадения. (Примечание Парсонса: точное совпадение должно рассматриваться как предельный случай, подобно знаменитой машине без трения. Хотя полная интеграция социальной системы мотивации с всецело последовательным рядом культурных стандартов (образцов) эмпирически неизвестна, концепция такой интегрированной социальной системы имеет высокую теоретическую ценность.)
  Эта интеграция ряда общих ценностных стандартов с интерио-ризированной структурой потребностей-установок, составляющих структуру личностей, является основой динамики социальных систем. То, что устойчивость всякой социальной системы, исключая наиболее эфемерный процесс взаимодействия, зависит от степени такой интеграции, является, можно сказать, фундаментальной динамической теоремой социологии. Это главная точка начала координат всякого анализа, претендующего быть динамическим анализом социального процесса"4.
  Или, другими словами, когда люди признают одни и те же ценности, они склонны вести себя так, как, по их ожиданиям, будут вести себя другие. Более того, они часто считают такое соответствие чем-то очень хорошим - даже тогда, когда оно кажется направленным против их непосредственных интересов. То обстоятельство, что эти общепризнанные ценности воспитываются, а не наследуются, ничуть не делает их менее важными в человеческой мотивации. Напротив, они становятся частью самой личности. В качестве таковых они связывают общество воедино, ибо социально ожидаемое становится индивидуальной потребностью. Это настолько важно для устойчивости всякой социальной системы, что я собираюсь использовать это как главный отправной пункт, если когда-либо буду анализировать какое-либо общество как работающую систему (конец "перевода").
  Подобным образом, я полагаю, можно было бы превратить 555 страниц "Социальной системы" примерно в 150 страниц простого английского текста. Это не привело бы к существенным изменениям. Текст содержал бы те термины, в которых ключевая проблема книги и решение проблемы, предложенное в ней, были бы изложены наиболее ясно. Всякая идея, всякая книга, конечно, может быть выражена в одном предложении или развернута в 20 томах. Вопрос о том, насколько полным должно быть высказывание, чтобы нечто сделать ясным, и насколько оно представляется важным: сколько опытных данных оно объясняет, насколько важен круг проблем, которые оно позволяет нам решить или по крайней мере поставить.
  Изложим книгу Парсонса, например, в двух или трех фразах: "Нас спрашивают: как возможен социальный порядок? Ответ, который нам дают, видимо, таков: посредством общепринятых ценностей". Все ли это относится к данному вопросу? Конечно, нет, но это главный пункт. Но не является ли такой метод нечестным? Нельзя ли любую книгу трактовать таким образом? Вот моя собственная книга ("Правящая элита"), рассмотренная так: "Кто в конце концов правит Америкой? Никто в полной мере, но, поскольку речь идет о группе,- "властвующая элита". А вот книга, которая в ваших руках: "О чем трактует социология? Ей следует изучать человека и общество, и иногда она так и делает. Она пытается помочь нам понять биографию и историю, а также их связь в разнообразных социальных структурах".
 Вот "перевод" книги Парсонса в четырех параграфах:
  "Давайте представим себе нечто, что можно назвать "социальной системой", в которой индивиды действуют в соотношении друг с другом. Эти действия чаще всего упорядочены, ибо индивиды в системе признают определенные стандарты ценности, а также подходящие и практичные способы поведения. Некоторые из этих стандартов мы можем назвать нормами; те, кто действует в соответствии с ними, склонны действовать одинаково в одинаковых обстоятельствах. Поскольку это так, постольку существуют "социальные регулярности", которые можно наблюдать и которые часто весьма устойчивы. Такие длительные и устойчивые регулярности я назову структурными. Можно рассматривать эти регулярности внутри социальной системы как большой и сложный баланс. То, что это метафора, я теперь намерен забыть, потому что мне хочется, чтобы вы считали реальным мое понятие социального равновесия.
  Имеются два главных средства, при помощи которых поддерживается социальное равновесие, и в результате отказа от одного или обоих возникает нарушение равновесия. Первое средство - это "социализация", посредством которой новорожденный индивид делается социальной личностью. Часть этого социального становления личностей состоит в приобретении ими мотивов для совершения действий, требуемых или ожидаемых другими. Второе средство - "социальный контроль", под которым я понимаю все способы поддержания порядка среди людей. Под "порядком" я, конечно, подразумеваю такое типичное действие, которое ожидается и одобряется в социальной системе.
  Первая проблема в поддержании социального равновесия состоит в том, чтобы заставить людей делать то, что требуется или ожидается от них. Если этот путь не приводит к цели, возникает проблема применения других способов упорядочения. Лучшие классификации и определения способов социального контроля были даны Максом Вебером, и я мало что могу добавить к тому, что он и немногие другие писатели после него сказали так хорошо.
  Один момент несколько затрудняет меня: каким образом возможно - при условии существования социального равновесия со всей социализацией и контролем,- чтобы кто-нибудь выбился из ряда? Этого я не могу объяснить достаточно хорошо в терминах моей Систематической и Общей Теории социальной системы. Есть и другой пункт, который не так ясен, как я хотел бы: как следует объяснить социальное изменение, т.е. историю? Относительно этих двух проблем я рекомендую всякий раз, как только вы столкнетесь с ними, предпринимать эмпирические исследования" (конец перевода).
  Пожалуй, этого достаточно. Конечно, мы могли бы перевести полнее, но "полное" отнюдь не означает с необходимостью "более адекватное", и я предлагаю читателю просмотреть "Социальную систему" и найти больше. Между тем у нас три задачи: во-первых, дать характеристику логического стиля мышления, представленного высокой теорией; во-вторых, выяснить некоторое общераспространенное заблуждение на этом конкретном примере; в-третьих, показать, как большинство социологов теперь ставит и решает парсоновскую проблему порядка. Моя цель во всем этом - помочь приверженцам высокой теории спуститься с их бесплодных высот.
  Серьезные различия возникают не между теми, кто наблюдает, не пользуясь мышлением, и теми, кто мыслит, не наблюдая: различия скорее касаются того, каковы типы мышления, типы наблюдения и типы связей между ними.
  Главное основание высокой теории составляет исходный выбор настолько общего уровня мышления, что его представители не могут логически спуститься к наблюдениям. Они никогда не спускаются в рамках высокой теории с уровня обобщений высокого порядка к проблемам в их историческом и структурном контекстах. Это отсутствие ясного ощущения подлинных проблем в свою очередь объясняет отсутствие реальности, столь заметное на страницах их книг. Их общая характерная черта - кажущаяся произвольной - ... разработка различий, которые не расширяют нашего понимания и не делают наш опыт более понятным. Это в свою очередь проявляется как частично организованное отречение от усилия ясно описать и объяснить человеческое поведение и общество в целом.
  Когда мы рассматриваем, что означает какое-либо слово, мы имеем дело с его семантическими аспектами; когда мы рассматриваем его в отношении к другим словам, мы имеем дело с его синтаксическими чертами5. Я ввожу упрощающие термины, поскольку они дают экономичный и точный способ отметить следующее обстоятельство: высокая теория, опьяненная синтаксисом, слепа к семантике. Ее приверженцы действительно не понимают, что когда мы определяем слово, мы просто предлагаем другим пользоваться этим словом так, как мы хотели бы, что цель определения - сконцентрировать рассуждение на факте и что надлежащий результат хорошего определения в том и состоит, чтобы превратить рассуждения о терминах в разногласия относительно факта и тем самым подвергнуть рассуждения дальнейшему исследованию.
  Последователи высокой теории так заняты синтаксическими значениями и настолько невнимательны к семантическим соотнесениям, они настолько строго ограничивают себя высокими уровнями абстракции, что "типологии", которые они создают, и работа, которую они проделывают для этого, гораздо чаще представляются скучной игрой в понятия, чем попыткой определить систематически, т. е. в ясной и упорядоченной форме, насущные проблемы и направить наши усилия на их решение.
  Один из больших уроков, который мы можем извлечь из систематического его забвения теоретиками большого стиля, заключается в том, что каждый обладающий самосознанием мыслитель должен во всякое время отдавать себе отчет и быть в состоянии контролировать уровни абстракции, на которых он работает. Способность легко и с ясным осознанием переходить с одного уровня абстракции на другой - отличительная черта проницательного и систематического мыслителя.
  Вокруг таких терминов, как "капитализм" или "средний класс", "бюрократия", "властвующая элита" или "тоталитарная демократия", часто возникают запутанные и неясные созвучия, и, пользуясь этими терминами, надо тщательно учитывать и принимать во внимание такие созвучия. Вокруг таких терминов часто обнаруживаются и "составные" ряды фактов и отношений, так же как и просто гипотетические факторы и наблюдения. Все они также должны быть тщательно упорядочены и прояснены в нашем определении и в нашей работе.
  Чтобы разъяснить синтаксические и семантические измерения таких концепций, мы должны знать иерархию видов каждой из них и должны быть в состоянии рассмотреть все уровни этой иерархии. Мы должны спросить: понимаем ли мы под "капитализмом" просто тот факт, что все средства производства находятся в частной собственности, или мы хотим включить в этот термин дальнейшую идею свободного рынка как механизма, определяющего цену, заработную плату, прибыль? И до какой степени мы вправе предполагать, что, по определению, этот термин ведет к определенным утверждениям о политическом порядке в такой же мере, как и об экономических институтах?
  Такие интеллектуальные привычки, я полагаю, должно быть, являются ключами к систематическому мышлению, а их отсутствие - ключами к фетишизму Понятия. Пожалуй, один из результатов отсутствия этой привычки станет яснее, когда мы рассмотрим более подробно главное заблуждение книги Парсонса.
  Претендуя на "общую социологическую теорию", высокий теоретик фактически создает царство понятий, из которого исключены структурные черты человеческого общества, черты, давно и определенно признававшиеся фундаментальными для понимания общества. По-видимому, это делается сознательно, чтобы превратить рассуждения социолога в нечто специализированное, отличное от экономических и политических исследований. Социология, согласно Парсонсу, должна иметь дело с "тем аспектом теории социальных систем, который касается феноменов институционализации стандартов ценностных ориентации в социальной системе, условий этой институционализации, изменений этих стандартов, условий соответствия с ними и отклонения от ряда таких стандартов и мотивационных процессов, поскольку они включены во все это"6. Определение, переведенное и освобожденное от скрытой предпосылки, каким и должно быть всякое определение, означает: социологи моего направления хотели бы изучать то, что люди желают и на что надеются. Мы хотели бы также открыть, почему существует разнообразие таких ценностей, мы хотели бы определить, почему некоторые люди соответствуют, а другие не соответствуют им (конец "перевода").
  Как отметил Дэвид Локвуд7, такое высказывание освобождает социолога от всякого соприкосновения с "властью", с экономическими и политическими институтами. Я пошел бы несколько дальше этого. Это высказывание и фактически вся книга Парсонса имеют дело гораздо больше с тем, что по традиции называлось "узаконениями", чем с институтами какого-либо рода. В результате, я думаю, все институциональные структуры превращаются в своего рода моральную сферу или, точнее, в то, что называлось "символической сферой". Чтобы сделать этот пункт ясным, я бы хотел, во-первых, кое-что объяснить в самой этой сфере; во-вторых, обсудить ее предполагаемую автономию и, в-третьих, показать, как концепции Парсонса делают чрезвычайно трудной даже постановку некоторых наиболее важных проблем анализа социальной структуры.
  Стоящие у власти пытаются оправдать свое управление институтами, связывая его с широко распространенными верованиями в моральные символы, священные проблемы, юридические формулы, как будто их власть является необходимым следствием этого. Эти центральные концепции могут относиться к богу или богам, к "голосу большинства", "воле народа", "аристократии таланта или богатства", "божественному праву королей" или к предполагаемой экстраординарной одаренности самого правителя. Социологи, следуя Веберу, называют такие концепции "узаконениями" или иногда "символами оправдания".

<< Пред.           стр. 2 (из 8)           След. >>

Список литературы по разделу