<< Пред. стр. 23 (из 54) След. >>
чем корреляция между различными свидетельствами, которые могутдоставить впечатления, чтение или лекции. Если бесконечное
охватывание видимого в его собственной протяженности лучше
поддается наблюдению посредством микроскопа, то от него не
отказываются. И лучшим доказательством этого являются,
несомненно, то, что оптические инструменты особенно успешно
использовались для решения проблем происхождения, то есть для
открытия того, как формы, строение, характерные пропорции
взрослых индивидов и их вида в целом могут передаваться через
века, сохраняя их строгую идентичность. Микроскоп был
предназначен не для того, чтобы преодолеть пределы
фундаментальной сферы видимого, но для решения одной из проблем,
которую он ставил, -- сохранения на протяжении поколений видимых
форм. Использование микроскопа основывалось на неинструментальном
отношении между глазами и вещами, на отношении, определяющем
естественную историю. Разве Линней не говорил, что объектами
природы (Naturalia) в противоположность небесным телам
(Coelestia) и элементам (Elementa) было предназначено
непосредственно открываться чувствами?<$FL i n n e. Systema
naturae, p. 214. Об ограниченной пользе микроскопа см. там же, с.
220--221.> И Турнефор полагал, что для познания растений лучше
было анализировать их "такими, какими они попадают на глаза",
"чем проникать в каждую их разновидность с религиозной
щепетильностью".<$FT o u r n e f o r t. Isagoge in rem
hebrarium, 1719, перевод в: B e c k e r-T o u r n e f o r t,
Paris, 1956, p. 295. Бюффон упрекает линневский метод за то, что
он основывается на столь неуловимых признаках, что приходится
пользоваться микроскопом. Упрек в использовании оптической
техники имеет значение теоретического возражения у ряда
натуралистов.>
Наблюдать -- это значит довольствоваться тем, чтобы видеть.
Видеть систематически немногое. Видеть то, что в несколько
беспорядочном богатстве представления может анализироваться, быть
признанным всеми, и получить таким образом, имя понятное для
каждого. "Все неясные подобия, -- говорит Линней, -- вводились
лишь к стыду искусства". Зрительные представления, развернутые
сами по себе, лишенные всяких сходств, очищенные даже от их
красок, дадут наконец естественной истории то, что образует ее
собственный объект: то самое, что она передаст тем хорошо
построенным языком, который она намеревается создать. Этим
объектом является протяженность, благодаря которой образовались
природные существа, протяженность, которая может быть определена
четырьмя переменными. И только четырьмя переменными: формой
элементов, количеством этих элементов, способом, посредством
которого они распределяются в пространстве по отношению друг к
другу, относительной величиной каждого элемента. Как говорил
Линней в своем главном сочинении, "любой знак должен быть
извлечен из числа, фигуры, пропорции, положения"<$FL i n n e.
Philosophie botanique, <185> 167; ср. также <185> 327.> Например,
при изучении органов размножения растения будет достаточным,
пересчитав тычинки и пестики (или, в случае необходимости,
констатировав их отсутствие), определить форму, которую они
принимают, геометрическую фигуру (круг, шестигранник,
треугольник), согласно которой они распределены в цветке, а также
их величину по отношению к другим органам. Эти четыре переменные,
которые можно применить таким же образом к пяти частям растения -
- корням, стеблям, листьям, цветам, плодам, -- достаточным
образом характеризуют протяженность, открывающуюся представлению,
чтобы ее можно было выразить в описании, приемлемом для всех:
видя одного и того же индивида, каждый сможет сделать одинаковое
описание; и наоборот, исходя из такого описания, каждый сможет
узнать соответствующих ему индивидов. В этом фундаментальном
выражении видимого первое столкновение языка и вещей может
определяться таким образом, который исключает всякую
неопределенность.
Каждая визуально различная часть растения или животного,
следовательно, доступна для описания в той мере, в какой она
может принимать четыре ряда значений. Эти четыре значения,
которые характеризуют орган или какой-либо элемент и определяют
его, представляют собой то, что ботаники называют его структурой.
"Строение и соединение элементов, образующих тело, постигается
через структуру частей растений"<$FT o u r n e f o r t. Elements
de botanique, p. 558.>. Структура позволяет сразу же описывать
увиденное двумя не исключающими друг друга и не противоречащими
друг другу способами. Число и величина всегда могут быть
определены посредством счета или измерения; следовательно, их
можно выразить количественно. Напротив, формы и расположения
должны быть описаны другими способами: или посредством
отождествления их с геометрическими формами, или посредством
аналогий, которые должны быть "максимально очевидны"<$FL i n n e.
Philosophie botanique, <185> 299.> Таким образом можно описать
некоторые достаточно сложные формы, исходя из их очевидного
сходства с человеческим телом, служащим как бы резервом моделей
видимого и непосредственно образующим мостик между тем, что можно
увидеть, и тем, что можно сказать"<$FЛинней перечисляет части
человеческого тела, которые могут служить в качестве прототипов,
как для размеров, так и особенно для форм: волосы, ногти, большие
пальцы, ладони, глаз, ухо, палец, пупок, пенис, вульва, женская
грудь (L i n n e. Philosophie botanique, <185> 331).>.
Ограничивая и фильтруя видимое, структура позволяет ему
выразиться в языке. Благодаря структуре зрительное восприятие
животного или растения полностью переходит в речь, собирающую его
воедино. И, может быть, в конце концов видимое воссоздается в
наблюдении с помощью слов, как в тех ботанических каллиграммах, о
которых мечтал Линней<$FId., ibid., <185> 328--329.>. Он хотел,
чтобы порядок описания, его разделение на параграфы, даже
типографские знаки воспроизводили фигуру самого растения, чтобы
текст в его переменных величинах формы, расположения и количества
имел бы растительную структуру. "Прекрасно следовать природе: от
Корня переходить к Стеблям, Черенкам, Листьям, Цветоножкам,
Цветкам". Хорошо было бы, если бы описание делилось на столько
абзацев, сколько существует частей у растения, если бы крупным
шрифтом печаталось то, что касается главных частей, маленькими
буквами -- анализ "частей частей". Все же прочие сведения о
растении были бы добавлены таким образом, каким рисовальщик
дополняет свой эскиз игрой светотени: "Тушевка будет в точности
заключать в себе всю историю растения, т. е. его имена, его
структуру, его внешний вид, его природу, его использование".
Перенесенное в язык, растение запечатлевается в нем, снова
обретая под взглядом читателя свою чистую форму. Книга становится
гербарием структур. И пусть не говорят, что это лишь фантазия
какого-то систематика, который не представляет естественную
историю во всем ее объеме. У Бюффона, постоянного противника
Линнея, существует та же самая структура, играющая такую же роль:
"Метод осмотра будет основываться на форме, величине, различных
частях, их числе, их положении, самом веществе вещи"<$FB u f f o
n. Maniere de traiter l'Historie naturelle (Euvres completes, t.
I, p. 21).>. Бюффон и Линней предлагают одну и ту же сетку, их
взгляд занимает та же самая поверхность контакта вещей; одни и те
же черные клетки берегут невидимое; одни и те же плоскости, ясные
и отчетливые, предоставляются словам.
Благодаря структуре то, что представление дает в неясном
виде и в форме одновременности, оказывается доступным анализу и
дающим тем самым возможность для линейного развертывания языка.
Действительно, по отношению к объекту наблюдения описание есть то
же самое, что и предположение для представления, которое оно
выражает: его последовательное размещение, элемент за элементом.
Но, как мы помним, язык в своей эмпирической форме подразумевал
теорию предложения и теорию сочленения. Взятое в себе самом,
предложение оставалось пустым. Что же касается сочленения, то оно
действительно образовывало речь лишь при том условии, что оно
связывалось с явной или скрытой функцией глагола быть.
Естественная история является наукой, то есть языком, но
обоснованным и хорошо построенным: его пропозициональное
развертывание на законном основании является сочленением;
размещение в линейной последовательности элементов расчленяет
представление очевидным и универсальным образом. В то время как
одно и то же представление может дать место значительному числу
предложений, так как заполняющие его имена сочленяются различным
образом, то одно и то же животное, одно и то же растение будут
описаны одним и тем же способом в той мере, в какой от
представления до языка господствует структура. Теория структуры,
пронизывающая на всем ее протяжении естественную историю, в
классическую эпоху совмещает, в одной и той же функции, роли,
которые в языке играют предложение и сочленение.
И именно на этом основании теория структуры связывает
возможность естественной истории с матезисом. Действительно, она
сводит все поле видимого к одной системе переменных, все значения
которых могут быть установлены если и не количественно, то по
крайней мере посредством совершенно ясного и всегда законченного
описания. Таким образом, между природными существами можно
установить систему тождеств и порядок различий. Адансон считал,
что когда-нибудь можно будет рассматривать ботанику как строго
математическую науку и что была бы законна постановка в ней таких
же задач, как и в алгебре или геометрии: "найти самый
чувствительный пункт, устанавливающий линию раздела, или же
спорную линию, между семейством скабиозы и семейством жимолости";
или же найти известный род растений (неважно, естественный или
искусственный), который занимает в точности промежуточное
положение между семейством кендыря и семейством бурачника<$FA d a
n s o n. Famille des plantes, I, preface, p. CCI.>. Благодаря
структуре сильное разрастание существ на поверхности земли можно
ввести как в последовательный порядок какого-то описательного
языка, так и одновременно в поле матезиса, который является как
бы всеобщей наукой о порядке. Это конститутивное, столь сложное
отношение устанавливается благодаря мнимой простоте описанного
увиденного объекта.
Все это имеет большое значение для определения объекта
естественной истории, данного в поверхностях и линиях, а не в
функционировании или же в невидимых тканях. Растение и животное в
меньшей степени рассматриваются в их органическим единстве, чем в
зримом расчленении их органов. Эти органы являются лапами и
копытами, цветами и плодами, прежде чем быть дыханием или
внутренними жидкостями. Естественная история охватывает
пространство видимых переменных, одновременных и сопутствующих,
без внутреннего отношения к субординации или организации. В XVII
и XVIII веках анатомия утратила ведущую роль, какую она играла в
эпоху Возрождения и какую она вновь обретает в эпоху Кювье. Дело
не в том, что к тому времени будто бы уменьшилось любопытство или
знание регрессировало, а в том, что фундаментальная диспозиция
видимого и высказываемого не проходит больше через толщу тела.
Отсюда эпистемологическое первенство ботаники: дело в том, что
общее для слов и вещей пространство образовывало для растений
сетку гораздо более удобную и гораздо менее "черную", чем для
животных; в той мере, в какой многие основные органы растения, в
отличие от животных, являются видимыми, таксономическое познание,
исходящее из непосредственно воспринимаемых переменных, было
более богатым и более связным в ботанике, чем в зоологии.
Следовательно, нужно перевернуть обычное утверждение:
исследование методов классификации объясняется не тем, что в XVII
и XVII веках интересовались ботаникой, а тем, что, поскольку
знать и говорить можно было лишь в таксономическом пространстве
видимого, познание растений должно было взять верх над познанием
животных.
На уровне институтов ботанические сады и кабинеты
естественной истории были необходимыми коррелятами этого
разделения. Их значение для классической культуры, по существу,
зависит не от того, что они позволяют видеть, а от того, что они
скрывают, и от того, что из-за этого сокрытия они позволяют
обнаружить: они скрывают анатомию и функционирование, они прячут
организм, чтобы вызвать перед глазами, ожидающими от них истины,
видимое очертание форм вместе с их элементами, способом их
распределения и их размерами. Это -- книга, снабженная
структурами, пространством, где комбинируются признаки и где
развертывается классификация. Как-то в конце XVIII века Кювье
завладел склянками Музея, разбил их и препарировал все собранные
классической эпохой и бережно сохраняемые экспонаты видимого
животного мира. Этот иконоборческий жест, на который так никогда
и не решился Ламарк, не выражает нового любопытства к тайне, для
познания которой ни у кого не нашлось ни стремления, ни мужества,
ни возможности. Произошло нечто гораздо более серьезное:
естественное пространство западной культуры претерпело мутацию:
это был конец истории, как ее понимали Турнефор, Линней, Бюффон,
Адансон, а также Буассье де Соваж, когда он противопоставлял
историческое познание видимого философскому познанию невидимого,
скрытого и причин<$FBoissier de Sauvages. Nosologie methodique,
t. I. Lyon, 1772, p. 91--92.>; это будет также началом того, что
дает возможность, замещая анатомией классификацию, организмом --
структуру, внутренним подчинением -- видимый признак, серией --
таблицу, швырнуть в старый, плоский, запечатленный черным по
белому мир животных и растений целую глыбу времени, которая будет
названа историей в новом смысле слова.
4. ПРИЗНАК
Структура является таким обозначением видимого, которое
благодаря своего рода долингвистическому выбору позволяет ему
выразиться в языке. Однако полученное таким образом описание
подобно имени собственному: оно предоставляет каждому существу
его ограниченную индивидуальность и не выражает ни таблицы, к
которой оно принадлежит, ни окружающего его соседства, ни
занимаемого им места. Это чисто и простое обозначение. И для того
чтобы естественная история стала языком, нужно, чтобы описание
стало "именем нарицательным". Мы видели, как в спонтанном языке
первые обозначения, относящиеся лишь к единичным представлениям,
оттолкнувшись от своих истоков в языке действия и в первичных
корнях, мало-помалу благодаря силе деривации достигли самых общих
значений. Но естественная история -- хорошо построенный язык: она
не не нуждается в воздействии деривации и ее фигуры; она не
должна обслуживать никакую этимологию<$FL i n n e. Philosophie
botanique, <185> 258.>. Нужно, чтобы она соединяла в одну и ту же
операцию то, что язык всегда разделяет: она должна очень точно
обозначать все естественные существа и одновременно размещать их
в системе тождеств и различий, сближающей и разделяющей их друг
от друга. Естественная история должна обеспечивать сразу и
определенное обозначение, и контролируемую деривацию. И подобно
тому, как теория структуры совмещала сочленение и предложение,
так и теория признака должна отождествить обозначающие
характеристики и пространство, в котором они развертываются.
"Распознавание растений, -- говорит Турнефор, -- состоит в точном
знании имен, которые им даны по отношению к структуре некоторых
из их частей... Идея признака, существенным образом различающего
одни растения от других, должна быть неизменно связанной с именем
каждого растения"<$FT o u r n e f o r t. Elements de botanique,
p. 1--2.>.
Установление признака является одновременно и простым и
сложным делом. Простым, так как естественная история не ставит
своей целью установление системы названий, исходя из трудно
анализируемых представлений; она должна положить в ее основание
такой язык, который уже развертывался в описании. Названия будут
даваться, исходя не из того, то видят, а из элементов, которые
уже перенесены благодаря структуре в речь. Задачей является
построение вторичного языка на основе этого первичного: он должен
быть недвусмысленным и универсальным. Но сейчас же обнаруживается
серьезное затруднение. Для установления тождеств и различий между
всеми естественными существами пришлось бы учесть каждую черту,
упомянутую в описании. Эта бесконечная задача означала бы, что
становление естественной истории переносится в недостижимую даль,
если бы не существовало способов обойти трудность и ограничить
труд сравнения. Можно заранее сказать, что эти способы бывают
двух типов. Или можно делать полные сравнения, но внутри
эмпирически ограниченной группы, в которой число сходств
настолько велико, что перечисление различий не будет
труднодостижимым: продвигаясь мало-помалу от черты к черте, можно
будет надежно установить тождества и различия. Или можно выбрать
конечную и относительно ограниченную совокупность черт у всех
имеющихся индивидов, у которых исследуются постоянства и
изменения. Второй подход был назван Системой, а первый --
Методом. Их противопоставляют друг другу, как противопоставляют
Линнея Бюффону, Адансону, Антуан-Лорану де Жюссье, как
противопоставляют негибкую, формально четкую концепцию природы
тонкому и непосредственному восприятию ее родственных отношений,
как противопоставляют идею неподвижной природы идее подвижной
непрерывности существ, сообщающихся, смешивающихся и, возможно,
превращающихся друг в друга... Тем не менее не этот конфликт
общих воззрений на природу является существенным. Существенное
состоит, скорее, в той системе необходимости, которая в этом
пункте сделала возможным и неустранимым выбор между двумя
способами конструирования естественной истории как языка. Все
прочее -- не более как неизбежное логическое следствие.
Система выделяет определенные элементы среди тех, которые ее
описание скрупулезно сопоставляет. Они определяют
привилегированную структуру и, говоря по правде, исключительную,
в рамках которой будет изучаться совокупность тождеств или
различий. Любое различие, не основанное на одном из таких
элементов, будет считаться безразличным. Если, как Линней,
выбирают в качестве характерной черты "все различные части
плода"<$FL i n n e. Philosophie botanique, <185> 192.>, то
различием в листе или стебле, в корне или черенке следует