<< Пред.           стр. 33 (из 54)           След. >>

Список литературы по разделу

 Энциклопедией, определяющей движение слов, предписывающей
 законные сдвиги знания, кодифицирующей отношение соседства и
 сходства. Как Словарь создан для того, чтобы, исходя из
 первичного обозначения слов, контролировать игру дериваций, так и
 универсальный язык создан для того, чтобы, исходя из хорошо
 установленного сочленения, контролировать ошибки рефлексии, когда
 она формулирует суждение. Ars combinatoria и Энциклопедия с
 разных сторон отвечают на несовершенство реальных языков.
  Естественная история, раз уж она является наукой, обращение
 богатств, раз уж оно учреждено людьми и контролируется ими,
 должны избежать этих опасностей, присущих спонтанно возникшим
 языкам. В плане естественной истории нет возможности для ошибки в
 зазоре между сочленением и атрибутивностью, так как структура
 раскрывается в непосредственно данной зримости; нет также
 нереальных сдвигов, ложных сходств, неуместных соседств, которые
 размещали бы природное существо, правильно обозначенное, в
 пространстве, которое не было бы его собственным, так как признак
 устанавливается или связностью системы или же точностью метода.
 Структура и признак в естественной истории обеспечивают
 теоретическую замкнутость того, что в языке остается открытым т
 порождает на его границах искусственные проекты, по существу
 незавершенные. Также оценочная стоимость автоматически становится
 оценивающей, а деньги, которые благодаря своему возрастающему или
 убывающему количеству вызывают, но всегда ограничивают колебание
 цен, гарантируют в плане богатств совмещение определения и
 сочленения, атрибутивности и деривации. Стоимость и цены
 обеспечивают практическую замкнутость сегментов, которые остаются
 открытыми в языке. Структура позволяет естественной истории
 незамедлительно оказаться в стихии комбинаторики, а признак
 позволяет ей установить по отношению к существам и их сходствам
 точную и определенную поэтику. Стоимость соединяет одни богатства
 с другими, а деньги позволяют осуществить их реальный обмен. Там,
 где расстроенный порядок языка предполагает непрерывное отношение
 с искусством и с его бесконечными задачами, там порядок природы и
 порядок богатств раскрываются в чистом и простом существовании
 структуры и признака, стоимости и денег.
  Тем не менее нужно заметить, что естественный порядок
 формулируется в теории, которая представляет ценность как верная
 интерпретация одного ряда или одной реальной картины: к тому де
 структура существ является одновременно непосредственной формой
 видимого и его расчленением; также и признак обозначает и
 локализует одно и то же движение, Напротив, оценочная стоимость
 становится оценивающей лишь благодаря превращению; и начальное
 отношение между металлом и товаром становится лишь постепенно
 ценой, подверженной изменениям. В первом случае речь идет о
 точном совпадении атрибутивности и сочленения, обозначения и
 деривации, а в другом случае -- о переходе, связанном с природой
 вещей и с деятельностью людей. Вместе с языком система знаков
 принимается пассивно в своем несовершенстве, и одно искусство
 может ее улучшить: теория языка является непосредственно
 предписывающей теорией. Естественная история сама устанавливает
 для обозначения существ систему знаков, и поэтому она является
 теорией. Богатства -- это знаки, произведенные, приумноженные и
 измененные людьми; теория богатств тесно связана с политикой.
  Однако две прочие стороны основополагающего четырехугольника
 остаются открытыми. Как могло случиться, что обозначение
 (единичный и точный акт) делает возможным расчленение природы,
 богатств, представлений? Как, вообще говоря, могло случиться, что
 два противоположных сегмента (суждение и обозначение для языка,
 структура и признак для естественной истории, стоимость и цены
 для теории богатств) соотносятся друг с другом, делая возможным,
 таким образом, язык, систему природы и непрерываемое движение
 богатств? Для этого совершенно необходимо предположить, что
 представления сходны между собой и одни вызывают другие в
 воображении, что природные существа находятся в отношении
 соседства и подобия, сто потребности людей взаимосвязаны и
 находят свое удовлетворение. Сцепление представлений, непрерывная
 череда существ, плодородие природы всегда необходимы для того,
 чтобы имелись язык, естественная история, а также богатства и их
 практическое движение. Континуум представления и бытия,
 онтология, негативно определенная как отсутствие небытия,
 всеобщая представимость бытия, обнаруживающееся в присутствии
 представления бытие -- все это входит в полную конфигурацию
 классической эпистемы. Мы сможем распознать в этом принципе
 непрерывности метафизически значительный момент в мышлении XVII и
 XVIII веков (позволяющий форме предложения иметь эффективный
 смысл, структуре -- упорядочиваться в признак, стоимости вещей --
 исчисляться в цене); в то же время отношения между сочленением и
 атрибутивностью, обозначением и деривацией (обосновывающие, с
 одной стороны, сужение и смысл, с другой -- структуру и признак,
 стоимость и цены) определяют в этом мышлении в научном отношении
 значительный момент (то, что делает возможным грамматику,
 естественную историю, науку о богатстве). Так, упорядочивание
 сферы эмпирического оказывается связанным с онтологией,
 характеризующей классическое мышление; действительно, оно
 развертывается непосредственно внутри онтологии, ставшей
 прозрачной благодаря тому, что бытие дано без разрывов
 представлению, и внутри представления, озаренного тем, что оно
 высвобождает непрерывность бытия.
  Что касается перелома, свершившегося к концу XVIII века во
 всей западной эпистеме, то уже сейчас возможно охарактеризовать
 его в общих чертах, сказав, что значимый в научном отношении
 момент полагается там, где классическая эпистема помещала
 метафизически значимый момент; зато пространство философии
 возникло там, где классицизм установил свои наиболее прочные
 эпистемологические преграды. Действительно, анализ производства в
 качестве нового проекта новой "политической экономии", по
 существу, предназначен анализировать отношение между стоимостью и
 ценами; понятия организмов и организации, методы сравнительной
 анатомии, короче говоря, все темы рождающейся "биологии"
 объясняют, как наблюдаемые структуры особей могут представлять
 ценность в качестве общих признаков для родов, семейств, типов,
 наконец, для того, чтобы унифицировать формальную структуру языка
 (его способность образовывать предложения) и смысл, принадлежащий
 его словам, "филология" будет изучать не функции дискурсии в
 связи с представлениями, но совокупность морфологических
 констант, подчиненных истории. Филология, биология и политическая
 экономия образуются не на месте Всеобщей грамматики, Естественной
 истории и Анализа богатств, а там, где эти знания не
 существовали, в том пространстве, которое они оставляли
 нетронутыми, в глубине той впадины, которая разделяла их основные
 теоретические сегменты и которую заполнял гул онтологической
 непрерывности. Объект знания в XIX веке формируется там же, где
 только что умолкла классическая полнота бытия.
  Напротив, новое пространство для философии будет
 освобождаться там, где распадаются объекты классического знания.
 Момент атрибутивности (в качестве формы суждения) и момент
 расчленения (в качестве общего расчленения существ) разделяются,
 порождая проблему отношений между формальной апофантикой и
 формальной онтологией; момент исходного обозначения и момент
 деривации в ходе времени разделяются, открывая пространство, в
 котором встает вопрос об отношениях между изначальным смыслом и
 историей. Таким образом, устанавливаются две основные формы
 современной философской рефлексии. Одна из них исследует
 отношение между логикой и онтологией, развертываясь на путях
 формализации и сталкиваясь под новым углом зрения с проблемой
 матезиса. Другая же исследует связи обозначения и времени; она
 занимается дешифровкой, которая не завершена, и развертывает темы
 и методы интерпретации. Несомненно, что наиболее фундаментальный
 вопрос, который мог бы в таком случае возникнуть перед
 философией, касается отношения между этими двумя формами
 рефлексии. Конечно, не дело археологии говорить о том, возможно
 ли это отношение и как оно может быть обосновано, но она может
 очертить район, где оно стремится возникнуть, в каком месте
 эпистемы современная философия пытается обрести свое единство, в
 каком пункте знания она открывает свою наиболее широкую область:
 это то место, в котором формальное (апофантики и онтологии)
 соединится со значащим, как оно освещается в интерпретации.
 Основная проблема классического мышления касалась отношений между
 именем и порядком: открыть номенклатуру, которая была бы
 таксономией, или же установить систему знаков, которая была бы
 прозрачной для непрерывности бытия. То, что современное мышление,
 по существу, обсуждает, -- это соотношение смысла с формой истины
 и формой бытия: на небе нашей рефлексии царит дискурсия --
 дискурсия, может быть, недостижимая, которая была бы сразу и
 онтологией, и семантикой. Структурализм не является новым
 методом; это бодрствующая, тревожная совесть современного знания.
 
 8. ЖЕЛАНИЕ И ПРЕДСТАВЛЕНИЕ
 
 
  Люди XVII и XVIII веков думают о богатстве, природе или
 языках, не используя наследие, оставленное им предыдущими
 эпохами, и не в направлении того, что вскоре будет открыто; они
 осмысливают их, исходя из общей структуры, которая предписывает
 им не только понятия и методы, но на более глубоком уровне
 определяет способ бытия языка, природных особей, объектов
 потребности и желания; этот способ бытия есть способ бытия
 представления. Отсюда возникает та общая почва, где история наук
 выступает как какое-то поверхностное явление. Это не означает,
 что отныне ее можно оставить в стороне; но это означает, что
 рефлексия историчности знания не может больше довольствоваться
 прослеживанием движения познаний сквозь временную
 последовательность; действительно, они не представляют собой
 проявлений наследования или традиции; мы ничего не говорим о том,
 что их сделало возможными, высказывая то, что было известно до
 них, и то, что, как говорится, они "внесли нового". История
 знания может быть построена, исходя из того, что было современным
 для него, и, конечно, не в понятиях взаимного влияния, а в
 понятиях условий и полагаемых во времени априори. Именно в этом
 смысле археология может засвидетельствовать существование
 всеобщей грамматики, естественной истории и анализа богатств и
 расчистить, таким образом, пространство без разрывов, в котором
 история наук, история идей и мнений смогут, если они того хотят,
 резвиться.
  Если анализы представления, языка, природных порядков и
 богатств являются вполне связными и однородными по отношению друг
 к другу, то все же существует и глубокая неустойчивость всей
 системы. Дело в том, что представление определяет способ бытия
 языка, особей, природы и самой потребности. Таким образом, анализ
 представления имеет определяющее значение для всех эмпирических
 областей. Вся классическая система порядка, вся эта грандиозная
 таксономия, позволяющая познать вещи благодаря системе их
 тождеств, развертывается в открытом внутри себя пространстве
 посредством представления, когда оно представляет само себя:
 бытие и тождество находят здесь свое место. Язык есть не что
 иное, как представление слов, природа -- представление существ, а
 потребность -- представление потребности. Конец классического
 мышления -- и этой эпистемы, сделавшей возможными всеобщую
 грамматику, естественную историю и науку о богатствах, --
 совпадает с устранением представления или же, скорее, с
 освобождением, в отношении представления, языка, живой природы и
 потребности. Непросвещенный, но упорный ум народа, который
 говорит, необузданность жизни и ее неутомимый напор, глухая сила
 потребностей ускользнут от способа бытия представления.
 Представление станет удвоенным, ограниченным, может быть,
 мистифицированным, во всяком случае управляемым извне благодаря
 грандиозному порыву свободы, или желания, или воли, которые
 предстанут как метафизическая изнанка сознания. В современной
 практике возникает нечто вроде воли или силы, возможно,
 конституирующей ее, указывающей, во всяком случае, что
 классическая эпоха только что завершилась и вместе с ней
 окончилось царство дискурсии, в ее соотнесенности с
 представлениями, династия представления, означающего самого себя
 и высказывающего в последовательности своих слов спящий порядок
 вещей.
  Маркиз де Сад -- современник этого переворота. Точнее, его
 неиссякаемое творчество обнаруживает хрупкое равновесие между
 беззаконным законом желания и тщательной упорядоченностью
 дискурсивного представления. Порядок дискурсии находит здесь свой
 Предел и свой Закон, хотя он все еще сохраняет силу
 сосуществовать с тем, что им управляет. Несомненно, в этом
 состоит принцип того "распутства", которое было последним словом
 западного мира (затем начинается эра сексуальности): распутник --
 это тот, кто, подчиняясь всем прихотям желания и всем его
 неистовствам, не только может, но и должен осветить его малейшее
 движение светом ясного и сознательно используемого представления.
 У распутной жизни имеется строгий порядок: каждое представление
 должно сразу же одушевляться в живой плоти желания, а любое
 желание должно выражаться в чистом свете дискурсии-представления.
 Отсюда происходит строгая последовательность "сцен" (у Сада сцена
 -- это упорядоченный беспорядок представления), причем внутри
 сцен имеется тщательно поддерживаемое равновесие между
 комбинаторикой тел и сцеплением причин. Возможно, что "Жюстина" и
 "Жюльетта" занимают то же ключевое место у колыбели современной
 культуры, которое занимает "Дон Кихот" между Возрождением и
 классицизмом. Герой Сервантеса, интерпретируя связи мира и языка
 так, как это делали в XVI веке, расшифровывая единственно лишь
 при помощи игры сходства трактиры как замки, а крестьянок как
 дам, замыкался, сам того не ведая, в модусе чистого
 представления; однако поскольку это представление имело в
 качестве закона лишь подобие, то оно не могло избежать своего
 появления в комической форме бреда. Но во второй части романа Дон
 Кихот извлек из этого представленного мира свою истину и свой
 закон; ему ничего другого не оставалось, как ожидать от этой
 книги, в которой он был рожден, которую он не читал, но за
 которой но должен был следовать, судьбы, отныне навязанной ему
 другими. Ему было достаточно жить в замке, где он сам,
 захваченный своим наваждением в мире чистого представления, стал
 в конце концов чистым и простым персонажем в инструментарии
 представления. Герои Сада перекликаются с ним с другого конца
 классической эпохи, то тесть в момент ее упадка. Это не
 ироническое торжество представления над сходством, а темная
 навязчивая сила желания, разрывающая пределы представления.
 "Жюстина" где-то соответствует второй части "Дон Кихота"; она
 представляет собой постоянный объект желания, чистым источником
 которого она является, как Дон Кихот поневоле является объектом
 представления, которое и есть он сам в своей глубокой сути. В
 Жюстине желание и представление соединяются исключительно при
 посредстве Другого, представляющего себе героиню как объект
 желания, в то время как она сама знакома с желанием лишь слегка,
 в его отстраненной, внешней и застывшей форме представления. В
 этом ее несчастье: ее невинность пребывает всегда между желанием
 и представлением как посредник. Жюльетта представляет собой не
 что иное, как носительницу всевозможных желаний, но все эти
 желания без остатка воспроизводятся в представлении, которое
 разумно их обосновывает в дискурсии и сознательно превращает их в
 сцены. Так эпическое повествование о жизни Жюльетты, разворачивая
 историю желаний, насилий, зверств и смерти, создает мерцающую
 картину представления. Но эта картина столь тонка, столь
 прозрачна по отношению к любым фигурам желания, неустанно
 собирающимся в ней и приумножающимся единственно лишь силой их
 комбинаторики, что она столь же безрассудна, сколь и картина,
 представляющая Дон Кихота, когда он, идя от подобия к подобию,
 верил, что движется по запутанным дорогам мира и книг, хотя лишь
 углублялся в лабиринт своих собственных представлений для того,
 чтобы в них открылись без малейшего изъяна, без всяких
 недомолвок, без какой бы то ни было завесы все возможности
 желания.
  Поэтому это повествование замыкает классическую эпоху, в то
 время как "Дон Кихот" ее открывал. И если верно то, что в нем
 живет еще язык Руссо и Расина, если верно, что это -- последний
 дискурс, предназначенный "представлять" то есть именовать, то
 хорошо известно, что он сводит этот ритуал к максимально
 лаконичному выражению (он называет вещи их точными именами,
 уничтожая тем самым все пространство риторики) и до бесконечности
 растягивает этот ритуал (называя все, не забывая ничтожнейшей из
 возможностей из возможностей, так как они все рассматриваются в
 соответствии с Универсальной характеристикой Желания). Сад
 достигает предела классической дискурсии и классического
 мышления. Его царство у их границ. Начиная с него, насилие, жизнь
 и смерть, желания и сексуальность развернут под покровом
 представления бесконечно темное пространство, которое мы теперь
 пытаемся в меру своих способностей включить в нашу речь, в нашу
 свободу, в наше мышление. Но наша мысль так коротка, наша свобода
 так покорна, а наша речь настолько набила оскомину, что нам
 необходимо учитывать, что, по сути дела, эта сокрытая тень
 необъятна. Успех "Жюльетты" -- это во все большей степени успех у
 одиночек. И этому успеху не поставлен предел.
 
 
 
  Глава VII
 
 ГРАНИЦЫ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ
 
 
 1. ВЕК ИСТОРИИ
 
 

<< Пред.           стр. 33 (из 54)           След. >>

Список литературы по разделу