<< Пред. стр. 12 (из 17) След. >>
Итак, мы рассмотрели теории истины в порядке возрастания их пригодности к использованию в концепции значения как условий истинности. При этом мы видели, что одновременно нарастает критерий динамичности - от статичной корреляции (или еще более ригидной корреспонденции) корреспондентной теории до постоянной верификации когерентной. Однако попытка последовательного проведения требования онтологической нейтральности в когерентной теории оставляет нас не столько с когерентной теорией истины, сколько с когерентной теорией обоснования знания, поскольку в таком случае нас могут интересовать не столько отношения наших утверждений к миру, сколько причины, по которым мы поддерживаем именно эти полагания. Поэтому для дальнейшего обсуждения связи между истиной и значением - и, в частности, возможности применения в концепции значения как условий истинности теории когерентизма - нам понадобится подробный анализ соотношения между истинностью и обоснованностью знания.Примерно такой путь - от корреспондентности к когерентности - проделал и Дэвидсон в 1960-80-е годы - что соответствует и пути Витгенштейна от "Трактата" к "Исследованиям", и, более широко, тому возрастающему признанию роли социокультурных факторов, которое характерно для эволюции многих философов. В статье "Когерентная теория истины и знания" Дэвидсон защищает аргумент, призванный "показать, что когерентность в итоге дает корреспонденцию (coherence yields correspondence)"79. С такой точки зрения, мы признаем, что наши полагания взаимно поддерживают друг друга, и принимаем их именно по этой причине. Но Дэвидсон не может показать, как через доказательство когерентности наших полаганий мы делаем наше знание истинным или ложным и поэтому соответствующим или не соответствующим внешней действительности. Однако мы должны это сделать, если хотим дать теорию значения для естественного языка: мы не можем не признать его не заключающим о мире. Язык существует постольку, поскольку функционирует, а функционирует постольку, поскольку представляет собой систему интенциональных репрезентаций, направленных на мир, и для того, чтобы дать теорию этой системы, мы должны объяснить ее связь с другими основаниями нашей когнитивной практики. Мы можем отказаться трактовать перцептуальные утверждения как экзистенциальные, но это не избавит нас от необходимости дать теорию их обоснования именно как утверждений о мире, а не только о других утверждениях.
10.8 Различение между истинностью и обоснованностью знания
Мы можем знать некоторый факт только в том случае, если мы имеем истинное полагание о нем. Однако, поскольку не все, а только некоторые истинные полагания являются знанием, то один из центральных вопросов эпистемологии - что обращает просто истинное полагание в полноценное знание?
Как известно, виды знания неоднородны. Я могу знать, как переустановить операционную систему на своем компьютере; я могу знать какого-то человека; я могу знать, что битва при Ватерлоо произошла в 1815 году. В первом случае я обладаю навыком; во втором - я знаком с кем-то; в третьем - я знаю факт. Эти виды знания могут быть разграничены более чем одним способом. С одной стороны, можно считать, что знание человека, места или вещи не должно быть рассмотрено как нечто большее (или меньшее), чем знание некоторых фактов об этом человеке, месте или вещи и обладание навыком отличать этого человека, место или вещь от других. С другой стороны, знание фактов зависит от знакомства со специфическими предметами. Редукция одной формы познания к другой очевидно неоднозначна; наиболее известной (по крайней мере, наиболее важной для нас здесь) в этой связи дистинкцией является восходящее к Расселу различение между знанием по знакомству и знанием по описанию. Именно знание фактов - так называемое пропозициональное знание, в противоположность знанию по знакомству или владению навыками, представляет основной интерес при обсуждении связи условий истинности со значением. Исходный вопрос здесь может быть сформулирован так: при каких условиях мое полагание должно считаться знанием, или - какие из моих полаганий должны считаться знанием?
Этот вопрос предполагает, что знание - разновидность полагания, однако можно предположить и нечто иное - а именно, что знание и полагание взаимно исключительны: например, на вопрос "Ты так считаешь?" мы можем ответить "Нет, не считаю - я просто это знаю". Но аналогичным образом мы можем на вопрос "Ты рад?" ответить "Нет, я не рад - я счастлив", где утверждение о том, что я счастлив, никак не отрицает того, что я рад, а следовательно, этот ответ мог бы быть перефразирован так: я не просто рад, я счастлив. В данном случае произошло сужение экстенсионального значения: не всякая радость - счастье, но всякое счастье - радость. Аналогичным образом утверждение "Я не просто полагаю это; я знаю это" не поддерживает предположение, что полагание и знание взаимно исключительны; скорее напротив, это свидетельствует о том, что знание (по крайней мере, пропозициональное) - разновидность полагания. Каковы же здесь будут критерии сужения? Ясно, что не всякое полагание - знание, но каким именно должно быть полагание, чтобы оно могло считаться знанием?
Очевидно, прежде всего - истинным, но этого так же очевидно недостаточно - по следующим трем причинам.
* Истинное полагание может быть основано на дефектном рассуждении. Предположим, что я полагаю, что курение - главная причина рака легких, потому что я вывожу это из того факта, что я знаю двух курильщиков, которые умерли от рака легких. Обобщение истинно, но моего свидетельства очевидности здесь недостаточно, чтобы считать это мое полагание знанием (выборка из двух человек могла быть статистически нерелевантна, теоретически велика вероятность совпадений, и т.п.).
* Истинное полагание может быть основано на ложном полагании. Воспользовавшись формой известного примера Рассела, предположим, что я истинно полагаю, что фамилия президента России в 2000 году начинается на букву 'П', но при этом это мое истинное полагание основано на ложном полагании, что президент - Алексей Подберезкин. Мое истинное полагание, что имя президента начинается с буквы 'П', не является знанием, потому что оно основано на ложном полагании.
* И наконец, даже некоторые истинные полагания, следующие из правильного рассуждения, основанного на истинном полагании, все же еще не являются знанием. Предположим, что я полагаю (истинно), что мои соседи сейчас находятся дома. Мое полагание основано на правильном рассуждении от моего истинного полагания, что я вижу свет в их окнах и что, в прошлом, свет был только тогда, когда они были дома. Но предположим, далее, что на этот раз свет был включен в отсутствие хозяев гостем, приходящей домработницей или грабителем, а сами соседи только что вошли в дом и еще просто не успели подойти к выключателю. В этом случае, несмотря на совпадение моего истинного в конечном счете полагания с истинным в конечном счете положением дел, я не буду на самом деле знать, что мои соседи дома.
Итак, для того, чтобы быть знанием, истинное полагание должно обладать еще некоторым свойством. Мы можем так и определить его: свойство, которое, будучи добавлено к истинному полаганию, обращает его в знание, назовем обоснованием80; тогда знание - это истинное обоснованное полагание. Уточнение понятия обоснования является предметом обширнейших эпистемологических дискуссий, но в наиболее общей форме мы скажем, что полагание обосновано в том случае, когда мы обладаем им в силу доступных нам релевантных причин. В истории философии насчитывается множество подходов к теории обоснования, но их общая отправная точка такова: обоснованное полагание - то, которым мы располагаем не в силу простой когнитивной случайности. Понятие случайности здесь предстает в наиболее общем виде - скорее как не-инференциальность, чем как противопоставление контингентных истин необходимым. Платон обращается к этой интуиции в "Теэтете"; во второй "Аналитике" Аристотеля теория перехода от незнания первооснов науки к их познанию предназначена продемонстрировать, что существуют надежные познавательные механизмы, результаты которых никоим образом не являются случайными; Декарт предлагает методы приобретения полаганий, которые должны с необходимостью вести к истине; Локк подчеркивает, что если люди приходят к своим полаганиям случайно, то они не свободны от критики, даже если эти полагания истинны. Поэтому базисом для понятия обоснованности полагания является представление о его неслучайности. Иными словами, если о пропозиции известно, что она не случайна, а выведена из определенных причин, удовлетворяющих определенным требованиям, то, с когнитивной точки зрения, это означает и то, что она истинна, и то, что она выступает как чье-либо полагание. Следовательно, теория обоснования должна объяснить, что делает полагание не-случайно истинным с когнитивной точки зрения.
Это может подразумевать, что обоснование должно быть определено или проанализировано в отношении или в терминах истины. Можно, например, утверждать, что понятие обоснования предполагает понятие истины. Это весьма традиционный способ рассмотрения отношения между истиной и обоснованием, но он не является философски нейтральным. Возможно и обратное требование: истина должна быть определена или проанализирована в терминах обоснования или одного из его (приблизительных) синонимов, например обоснованной или гарантированной утверждаемости (warranted assertibility). Это требование может принимать различные формы: истина должна быть проанализирована как обоснование словоупотреблений, как максимальное обоснование, как обоснование в идеальных обстоятельствах и т.д. Однако, как заметил Ричард Рорти, тезис "истина как обоснование" часто утверждается как окольный путь выражения некоторой другой доктрины.
Патнэм теперь согласен с Гудменом и Витгенштейном: представлять язык как картину мира - как множество репрезентаций, которые нужны философии, чтобы изобразить их находящимися в некотором неинтенциональном отношении к тому, что они репрезентируют, - бесполезно для объяснения того, как понимается или осваивается язык. Но... до своего отречения он полагал, что мы все еще могли бы использовать эту картину языка для целей натурализованной эпистемологии; язык-как-картина не служил полезным образом успешного понимания того, как язык используется людьми, но был полезен в объяснении успеха исследования, точно так же, как "карта выполняет свое предназначение, если она подходящим образом соответствует конкретной части Земли". Патнэм здесь делает такой же ход, как Селларс и Розенберг. Эти люди все-таки идентифицируют "истину" с "гарантированно для нас утверждаемым" (тем самым разрешая истины о несуществующих предметах), но затем они переходят к описанию "изображения" как неинтенционального отношения, которое дает нам архимедову точку опоры, позволяющую сказать, что наша настоящая теория мира, хоть и наверняка является истинной, может не изображать мир так же адекватно, как некоторая последующая теория... Все трое хотят, чтобы с проблемами того, что я называю "чистой" философией языка (т.е. собственно теории языкового значения - М.Л.), справлялась витгенштейнова теория значения как употребления, а с эпистемологическими проблемами справлялось отношение изображения в духе "Трактата"81.
Итак, тезис "истина как обоснование" может служить для выражения тезиса о том, что теория истины не может играть никакой роли в легитимной философской программе; а следовательно, мы действительно не нуждаемся в теории истины, отличной от теории обоснования. Или же это - метафора для популярного в философии языка тезиса о том, что всякая истина является истиной относительно концептуальной схемы (см. § 3.6). Иногда же тезис "истина как обоснование" выражает дефляционистское требование, что истина - избыточное понятие, в то время как обоснование - нет. Или же он используется как способ отрицания того, что наши обосновательные процедуры дают нам такую эпистемическую ценность как истина. Наконец, тезис "истина как обоснование" иногда утверждается как способ выражения определенной метафизической позиции. Например, возможно дать один и тот же ответ и на метафизический вопрос, и на вопрос обоснования - скажем, прагматический.
Основной аргумент против требования, что истина может быть проанализирована в терминах обоснования или редуцирована к нему, состоит в следующем. Синтаксическое значение таких терминов, как 'обоснованный', 'проверяемый' и 'подтвержденный', подразумевает, что ничто не обосновано или проверено, или подтверждено simpliciter. Эти причастия требуют управляемого дополнения - чем утверждение или полагание обосновано или подтверждено - некоторыми (истинными) фактами, или - как обосновано или подтверждено? Очевидно, как истинное. Тогда приравнивание предиката 'истинный' к предикату 'обоснованный' или анализ истины даже частично в терминах обоснования приведет к циркулярности или регрессу, обращающему 's истинно' в бесконечную бессмыслицу 's обосновано как обоснованное как обоснованное как...'.
Известная попытка уклониться от этого последствия состоит в требовании, что утверждения обоснованы "как утверждаемые". В одном из смыслов термина 'утверждаемый', любое предложение утверждаемо, если оно физически способно быть утвержденным. Но никто не требовал бы, чтобы все такие утверждения были истинны. В другом смысле 'утверждаемый' является протяженным предикатом и имеет такую же семантическую форму, как, например, 'почтенный'; утверждаемое предложение - то, которое может быть обоснованно утверждено, так же, как почтенный человек - это тот, кто может быть обоснованно, заслуженно почтен, а нее просто тот, кому можно оказать почести, потому что их можно оказать, вообще говоря, кому угодно. Но в этом смысле 'утверждаемого' знаменитое кембриджское выражение 'обоснованная утверждаемость' является избыточным, поскольку пытается обойти тот факт, что утверждение может быть обоснованно утверждено только тогда, когда оно обосновано как обладающее некоторым значением, а в рамках концепции значения как условий истинности последнее связано с истиной. Таким образом, этим маневром циркулярность откладывается только на шаг. То же самое относится к отождествлению 'истинный' с 'обоснованный в пределах системы' или 'обоснованный в пределах концептуальной схемы', поскольку это вновь повлечет за собой вопрос "Обоснованный как что в пределах системы?" А согласно этому представлению, 's истинно' (или 's истинно в пределах системы') будет циркулярно объяснено как означающее 's обосновано как истинное в пределах системы', или же приравнено к 's обосновано как обоснованное в пределах системы в пределах системы'.
Кроме того, приравнивание истины к обоснованию также имеет то противоинтуитивное следствие, что в таком случае истинностное значение утверждения будет изменяться, когда у нас появятся более релевантные свидетельства очевидности82. Этого последствия можно попытаться избежать, отождествив истину с максимальным обоснованием или обоснованием в идеальных обстоятельствах; но это не избавит нас от прежнего вопроса "Это утверждение максимально (или идеально) обосновано как что?" Понятие идеальных обстоятельств не будет иметь никакого смысла, если мы сначала не определились с выбором тех эпистемических ценностей, на достижение которых обоснование должно быть направлено.
Но предположим теперь, что мы отклоняем представление о том, что "обоснованное" непременно означает "обоснованное как истинное". Предположим вместо этого, что когда утверждение или полагание обоснованы, то они обоснованы как имеющие объяснительную силу, прогнозирующую силу, когерентность с другими нашими полаганиями, простоту и/или некоторую прагматическую ценность. Это предположение обращает тезис о том, что истина должна быть проанализирована в терминах обоснования, в метафорический способ отклонения истины как эпистемической ценности. В действительности это предположение о том, что мы не должны рассматривать истину как такую ценность, получить которую мы стремимся в ходе обоснования полагания и подтверждения теории. Те, кто пробуют проводить такую идентификацию, ведут себя так, как если бы имелось некоторое правило, предписывающее нам использовать последовательность символов и^с^т^и^н^а для того, чтобы маркировать некоторую окончательную эпистемическую ценность или множество ценностей, вне зависимости от того, чем эта ценность оказывается83. Однако в действительности следует признать, что скорее мы уясняем, чем являются эти другие эпистемические ценности, сопоставляя их с истиной и, в определенных отношениях, противопоставляя их ей. Тем самым мы обращаем внимание, например, на то, что ложные пропозиции могут иногда иметь большую объяснительную силу, а истинные иногда не будут иметь никакой. С этим связана наша потребность различать различные роды причин для полагания. Классическим примером здесь является аргумент Паскаля в пользу религиозной веры: если Бог есть, а мы в Него не верим, то последствия ужасны - вечность в аду; но если мы верим в Бога, а Его нет, то последствия гораздо менее значительны. Паскаль показывает прагматическую причину верить в Бога, но она не дает обоснования, чтобы считать пропозицию "Бог есть" истинной84. Кроме того, логика истины отличается от логики других эпистемических ценностей - например, утверждение, правильно выведенное из истинного утверждения, должно само быть истинно, но не все выведенное из утверждения, обладающего объяснительной силой, будет само иметь объяснительную силу. Приравнивание истины к объяснительной силе противоречило бы нашим интуициям о том, что правила логического вывода сохраняют истину: если истинно, что p и q, то истинно, что p, но это правило не действует, если "является истинным" означало бы "имеет объяснительную силу".
Итак, единственный способ спасти тезис "истина как обоснование" состоял бы в том, чтобы отклонить требование, что "обоснованный" непременно должно означать "обоснованный как v" для некоторой ценности v. Такое отклонение может быть проведено тремя способами.
(1) Мы можем считать, что "обоснованный" (или "утверждаемый") является примитивным термином, значение которого понимается интуитивно и не поддается дальнейшеему анализу. Отношение обоснования в таком случае - отношение sui generis.
(2) Либо мы можем считать, что обоснование может быть проанализировано в терминах получения через некоторые правила или принципы обоснования. Но правильность этих правил не может самостоятельно быть получена в терминах сохранения ими истинности или в терминах получения полаганий с большой объяснительной или прогнозирующей силой, или некоторой другой эпистемической ценностью. Скорее, правильность правил можно распознать только интуитивно, независимо от любой референции к ценностям. (Такова, например, интуиционистская точка зрения в философии математики, приравнивающая истину математических утверждений к их доказуемости, где последняя реализуется в определенных дедуктивных правилах - а их правильность уже видна непосредственно.)
(3) Либо же мы можем считать, что правильность правил обоснования может быть далее проанализирована, но не в терминах их способности произвести заключения, которые обладают той или иной эпистемической ценностью. Скорее, они "правильны" только в том смысле, что они традиционны и традиционно приняты в пределах нашей культуры.
Все эти три способа нельзя признать удовлетворительными. (3) не объясняет, почему наши правила обоснования настолько успешны - почему, например, наши прикладные науки и технологии продолжают развиваться. Ответ может состоять в том, что наши правила пришли к своему нынешнему состоянию и продолжают функционировать именно потому, что они настолько успешны и адекватны.Но это значило бы, что правильность правил обоснования в конечном счете состоит в том факте, что они увеличивают нашу способность получать некоторые эпистемические или прагматические ценности - т.е. мы снова приходим здесь к циркулярности.
(2) вызывает вопрос, почему в таком случае у нас нет непосредственной интуиции, что, скажем, modus ponens - правильное правило, а мы должны приходить к этому выводу из другой интуиции - о том, что это правило сохраняет истину? Особой предпочтительности одной интуиции перед другой здесь не просматривается.
Наконец, (1) недоказуемо в том отношении, что если некто А упорно утверждает, что обладает нередуцируемым примитивным понятием обоснования, то у его противника В, убежденного в том, что такого понятия сушествовать не может, все же не будет способа убедить А в том, что А таким понятием не располагает. И наоборот, А никак не сможет убедить В в том, что такое понятие у него есть - оно не аргументируемо и не демонстрируемо, и поэтому сторонники (1) вынуждены просто постулировать это нередуцируемое свойство или отношение, отождествляющее истину и обоснование - например, как некоторую "онтологическую корректность"85 - что в отсутствие дальнейшей аргументации выглядит не слишком убедительно.
Итак, эпистемологически целесообразно разводить понятия истины и обоснования, и в построении возможных теорий последнего найдут отражение обсужденные выше аргументы. Эти возможные теории должны дать нормативные представления о правилах, в силу которых пропозиции должны быть приняты или отклонены, или расценены как неопределенные. Разница между возможными подходами может быть охарактерована с помощью классического (пирронова) скептического аргумента, разделяющего возможные структуры причин, которые обеспечивают основание для принятия убеждения. Предположим, что у нас есть некоторое убеждение, и мы предлагаем другое убеждение как причину первого - например, мы полагаем, что кактус перед монитором компьютера снижает его вредное излучение, а причина этого убеждения состоит в том, что мы полагаем, что нам об этом рассказал компетентный специалист в области компьютеров. Очевидный вопрос здесь таков: каково наше основание полагать, что этот специалист компетентен? Ответом может служить следующая причина (например, он работает программистом), а она может быть непосредственно поддержана дальнейшей причиной (он закончил ВМК МГУ), и так далее.
Этот процесс обеспечения причин убеждения может иметь только три возможных структуры:
* Фундаментализм: процесс предоставления причин может быть таким, что не каждая из причин должна быть поддержана какой-либо другой, потому что есть основные, базовые причины, которые не имеют необходимости в дальнейших причинах, поддерживающих их.
* Когерентизм: процесс предоставления причин может не содержать никакой причины, которая не поддержана другой причиной, но число причин не бесконечно. Таким образом, полагания взаимно поддерживают друг друга.
* Инфинитизм: процесс предоставления причин может не содержать никакой причины, которая не поддержана другой причиной, но число причин бесконечно.
Фундаментализм и когерентизм широко обсуждаются, и многие аргументы за и против каждого из этих представлений получили достаточное распространение. И напротив, возражения prima facie инфинитизму представляются настолько неоспоримыми, что этот подход не получил развития. Инфинитизм требует, чтобы у человека было бесконечное число полаганий, что само по себе кажется невероятным, и неизбежно ведет к заключению, что никакое полагание не может быть когда-либо обосновано, так как процесс обоснования никогда не завершится.
Стандартные возражения фундаментализму таковы.
* Должно быть какое-то различие между тем, что делает полагание собственно базовым, "основным" и тем, что делает его просто таким полаганием, для которого никакая другая причина фактически не учитывается. Иначе предлагаемая "основная" причина произвольна. Но если есть некоторая дальнейшая причина считать, что предлагаемая причина не произвольна, тогда есть и причина для принятия этого, и таким образом, предлагаемая причина - не основная. Следовательно, не может быть никаких основополагающих пропозиций.
* Некоторые кандидаты на роль базовых полаганий перестают быть таковыми при более близком рассмотрении. Прежде всего это относится к перцептуальным утверждениям, являющимся, согласно эмпиризму, основным источником нашего познания внешнего мира. Причина для полагания, что передо мной находится дерево, состоит в том, что я вижу это дерево перед собой. Но последняя пропозиция не может быть базовой, потому что здесь может потребоваться дальнейшее обоснование того, почему я считаю, что вижу именно дерево (а не, скажем, оптическую иллюзию, галлюцинацию и т.п.).
Поэтому некоторые фундаменталисты - например, Дж. Мур и А. Айер - сузили класс базовых пропозиций до полаганий ощущений (так называемые пропозиции чувственных данных - sense-data propositions): вместо "Я вижу дерево" - "Как мне кажется, я вижу зеленый и коричневый высокий предмет". Но представление чувственных данных также не беспроблемно. Основных возражений здесь также два.
* В качестве основных убеждений пропозиции чувственных данных слишком бедны, чтобы обеспечить достаточное основание для множества вещей, которые мы можем знать и фактически знаем. Например, каким образом мое знание о том, что предметы существуют и тогда, когда я не вижу их и не воспринимаю эмпирически другими способами, может быть прослежено до специфических чувственных данных?
* Наше знание того способа, которым мы можем характеризовать наши ощущения (частные ощущения, доступные только индивидууму, имеющему их) зависит от нашего социального, интерсубъективного знания, во всяком случае нередуцируемого к пропозициям чувственных данных (см. § 1.1).
Фундаменталистский ответ на эти возражения состоит в смягчении требований как
* к тому, какие пропозиции могут быть признаны базовыми, так и
* к тому, что может являться приемлемым образцом вывода от основополагающих пропозиций к не-основополагающим.
Последнее представляет собой так называемый вывод к лучшему объяснению86 (см. подробнее ниже в § 12.2), согласно которому тот факт, что теория объясняет некоторые явления - это часть очевидности, побуждающей нас принять эту теорию. И это означает, что отношение объяснения видно прежде, чем мы полагаем, что теория истинна.
Смягчение требований к тому, какие пропозиции могут быть признаны базовыми, породило т.н. контекстуалистские теории обоснования87, которые предполагают, что пропозиция является базовой в том случае, если она принята в качестве таковой релевантным сообществом предполагаемых субъектов познания. Например, в разговоре с другом я могу считать, что моя причина для полагания о существовании второй луны Юпитера состоит в том, что я читал об этом в журнале "Вокруг света" - и напротив, на астрономической конференции такая причина не была бы принята. Следовательно, подобное требование о том, что может считаться базовой причиной, является контекстно-зависимым, и мы снова видим здесь сильную уступку когерентизму, а также молекуляризму.
Фундаменталистский контраргумент здесь будет состоять в следующем. Контекстуализм, возможно, предоставляет точное описание некоторых аспектов наших эпистемических методов, но не снимает фундаментального пирронианского вопроса: что отличает базовую пропозицию от той, которая просто предлагается и принята сообществом предполагаемых субъектов познания? Эпистемологический вопрос, с такой точки зрения, состоит не в том, какие полагания обычно предлагаются и принимаются без дальнейшей причины, а в том, какие полагания должны быть предложены и приняты без дальнейшего обоснования, если таковые вообще имеются. Если бы контекстуалисты были правы, то мы получали бы знание, присоединяясь к любому сообществу, чей эпистемологический статус может быть каким угодно. Иными словами, здесь необходимы дальнейшие ограничения.
Альтернативный фундаментализму когерентистский подход состоит в следующем. Согласно когерентной теории обоснования, полагание делает обоснованным его когерентность с другими полаганиями - где, как и в когерентной теории истины, стандарты того, что составляет когерентность, принадлежат непосредственно самой теории. Когерентисты отрицают, что существуют базовые причины и утверждают, что все полагания получают свое обоснование, по крайней мере частично, от других полаганий. В основе такого подхода - предположение о том, что наши полагания взаимно поддерживают друг друга, образуя структуру, подобную сети ("web of belief" Куайна).
Очевидная проблема для когерентной теории состоит в том, чтобы разъяснить собственно само центральное понятие - отношение когерентности. Интуитивно ясно, что когерентность - это вопрос того, как полагания сочетаются друг с другом или соответствуют друг другу в системе полаганий, составляя организованное и структурированное целое; и ясно, что это сочетание или соответствие зависит от множества логических, инференциальных и объяснительных отношений между компонентами системы. Но разъяснение деталей этой идеи, особенно таким способом, который позволил бы непроблематичные оценки степеней сравнения когерентности, оказывается затруднено из-за ее очевидной зависимости от также непроясненных понятий - таких, как индукция, подтверждение, вероятность и объяснение.
Наиболее сильная и требовательная концепция когерентности, защищаемая британскими идеалистами, определяет когерентную систему полаганий как такую, в которой каждый член имплицирует отношение следования (entailment) и сам следует из всех других. Однако эта сильная концепция явно нереализуема в любой действительной системе полаганий, и вряд ли обладает когнитивной ценностью, так как она сделала бы все полагания, кроме одного, избыточными и необязательными. (Правда, идеалисты трактовали отношение следования весьма широко, включая в него, например, отношения номологической необходимости).
Противоположной крайностью является отождествление (например, некоторыми логическими позитивистами) когерентности просто с логической непротиворечивостью, так как полагания логически непротиворечивой системы могут быть полностью несвязанны друг с другом, не давая таким образом никакой очевидной причины предположить, что какое-то из них является истинным. Более того, ошибкой было бы считать полную логическую непротиворечивость даже необходимым условием для любой степени когерентности, как это делали многие когерентисты: в действительности, еще до привлечения аргументов фаллибилизма, это подразумевало бы, что очень немногие, если вообще какие-либо, из существующих систем полагания являются непротиворечивыми вообще до какой-либо степени.
Наиболее надежная концепция когерентности, по-видимому, находится где-то между этими двумя крайностями. Логическая непротиворечивость может быть в таком случае признана высоко релевантным, но не абсолютным критерием. Кроме того, когерентность потребует и наличия инференциальных связей, а также более свободных отношений следования, а также вероятностных связей различного рода. Важный аспект этого - вероятностная непротиворечивость, то есть отсутствие таких отношений между полаганиями в системе, в силу которых те или иные полагания с высокой вероятностью не будут истинны относительно других. Еще один важный компонент когерентности - присутствие объяснительных отношений среди компонентов системы, снижающих степень, до которой полагания системы отображают необъясненные аномалии. (Если в качестве одной из разновидностей вывода принят "вывод к лучшему объяснению", то такие объяснительные отношения могут рассматриваться как разновидность инференциальных.) Например, Харман прямо отождествляет когерентность с присутствием таких объяснительных отношений88.
Такая умеренная концепция когерентности оказалась исторически наиболее употребительной и фактически стандартной. Однако некоторые сторонники когерентизма изобрели более специальные концепции когерентности. Например, Решер для некоторых целей употребляет стандартную концепцию когерентности, а для некоторых - весьма отличное понятие, которое вовлекает формирование максимально непротиворечивых подмножеств первоначально противоречивых данных, а затем выбор среди этих подмножеств способами, не требующими обращения к стандартной когерентности89. Кит Лерер предложил две различных версии представления, определяющего когерентность относительно собственной субъективной концепции вероятности, которой располагает субъект познания, или относительно вероятности истины. Это подразумевает, что для полагания быть согласованным с личной системой полаганий - это примерно то же, что быть расцененным как более вероятное или более разумное, чем любое релевантное конкурирующее полагание.
Итак, вопрос о природе когерентности остается в значительной степени подлежащим дальнейшему уточнению, однако уже установленных критериев достаточно для того, чтобы сделать невозможным какой-либо решающий аргумент против когерентной теории в пользу фундаментализма. Это вызвано тем, что понятие когерентности (или чего-либо подобного, играющего по существу ту же самую роль) также является обязательным компонентом фактически и во всех фундаменталистских теориях: когерентность требуется для того, чтобы объяснить отношение между базовыми или фундаментальными полаганиями и другими, не-фундаментальными, или полаганиями "суперструктуры", в силу которого последние обоснованы относительно первых. (По этой причине построение адекватной теории когерентности не должно быть расценено как исключительно или даже прежде всего задача когерентистов, несмотря на центральную роль, которую это понятие играет в их позиции. Исследование этого понятия, например, в современной философии науки может проводиться как в рамках эпистемологически фундаменталистских, так и, вероятно, вообще любых программ.)
Далее, адекватная когерентная теория должна отвечать на вопрос о том, является ли когерентное обоснование доступным для субъекта познания таким способом, который привел бы когерентиста к интерналистской позиции. Этот аргумент получил название "проблемы доступа".
Предположим, что когерентная теория обоснования содержит требование когерентности с полной системой полаганий субъекта познания - как это имеет место во всех обсужденных здесь версиях теории. Тогда у этой проблемы три аспекта:
(1) имеет ли субъект познания адекватный доступ к своей системе полаганий;
(2) адекватно ли субъект познания уяснил понятие когерентности; и
(3) способен ли субъект познания применить понятие когерентности к своей системе полаганий таким способом, который принесет определенную оценку.
Доступ субъекта познания к своей собственной системе полаганий весьма проблематичен в двух отношениях.
* Если такой доступ был достигнут, то возникает проблема эпистемологического статуса его результата - который можно охарактеризовать как рефлексивное мета-полагание, описывающее полное содержание системы.. Такое мета-полагание было бы очевидно контингентным и эмпирическим, и, следовательно, в любой когерентной теории должно было бы обосновываться обращением к когерентности. Но поскольку любое когерентное обоснование, которое должно быть доступным для субъекта познания, должно обратиться к такому мета-полаганию, чтобы характеризовать систему полаганий, с которой обосновываемое полагание должно согласоваться, постольку когерентное обоснование самого этого мета-полагания оказывается полностью и безвозвратно циркулярным. Здесь не поможет никакое обращение к нелинейному обоснованию, так как то, что объясняется, и есть как раз то, как возможно нелинейное когерентное обоснование.
Бонжур предлагает решение этой проблемы с помощью того, что он называет "доксастическая презумпция". Идея состоит в том, что когерентное обоснование должно исходить из предварительного предположения о том, что схватывание субъектом познания своей полной системы полаганий по крайней мере приблизительно правильно (тогда как последующие непринципиальные исправления могут вноситься путем обращения к когерентности). Следствием этой презумпции является то, что последующее обоснование контингентно по отношению к предполагаемой правильности схватывания, а следовательно, скептический вопрос о том, действительно ли это предположение правильно, не может быть адресован когерентной теории.
* Второй аспект проблемы доступа таков: обладают ли обычные субъекты познания когда-либо фактически (или могут ли обладать) чем-либо подобным рефлексивному схватыванию полного содержания своих систем полаганий, которого требует когерентная теория? Здесь, вероятно, когерентная теория должна будет согласиться, что обычные случаи обоснования являются только приближением - и возможно, довольно отдаленным - к идеальному обоснованию, которое она изображает.
Но обсуждение этих проблем еще не затрагивает основного фундаменталистского возражения когерентной теории обоснования - обвинения в циркулярности. Если мы полагаем, что b1, то мы можем также рационально предположить b2, а если мы полагаем, что b2, то мы можем также рационально предположить b1; их взаимная поддержка не дает нам никакой причины для того, чтобы полагать и то, и другое. Поэтому фундаменталистский вопрос здесь таков: что делает одно полное множество связных (когерирующих друг с другом) полаганий T1 более приемлемым, чем альтернативное полное множество связных полаганий T2? Со скептической точки зрения, когерентизм либо дает ответ на этот вопрос, либо нет. Если такой ответ дается, то это подразумевает отказ от центрального когерентистского тезиса, так как теперь имеется причина для принятия множества полаганий T1, которая сама не принадлежит T1, а это - позиция фундаментализма. Если же такой ответ не дается, то принятие T1 произвольно.
Этот сильный аргумент основан на принадлежащей здравому смыслу идее о том, что некоторые утверждения, особенно перцептуальные, могут быть непосредственно обоснованы субъектом, знающим их "по знакомству", чувственно их воспринимающим. Однако, если мы считаем, что приобретаем знание о вещах не посредством некоторого сущностного усмотрения, врожденных идей или гносеологической координации, а рациональным путем, приобретая знание об их признаках, то альтернатива, которую мы отнесли было к здравому смыслу, становится менее привлекательной, так как знание о признаках вещей неизбежно вовлекает полагание или утверждение, а именно утверждение, что то, что мы знаем, есть F, или во всяком случае походит на вещи, которые являются F. Кроме того, даже если бы наше приобретение знания о вещах имело иную форму, трудно видеть, как это могло бы обосновывать что-либо. Если предмет моего познания - F, который является G, то это само по себе еще не способно поддержать мое утверждение "F есть G", если я не знаю F как F и также как G. Лишь постольку, поскольку я способен оценить содержание опыта, я могу использовать этот опыт в обосновании более сложных требований о мире.
Этот аргумент может быть продолжен требованием, что любое утверждение может быть изменено; не существует вообще никаких непересматриваемых (incorrigible) утверждений - или, во всяком случае (поскольку только это здесь для нас важно), не существует таких непересматриваемых утверждений, которые способны к обеспечению оснований для знания. Основной аргумент в пользу этого таков: обычная функция утверждения - описать некоторое положение дел, которое находится вне непосредственно самого утверждения (и процесса его порождения), а значит, должна всегда иметься такая логическая возможность, которой утверждение и описываемое положение дел не могут соответствовать одновременно. Это справедливо и для тех случаев, когда положение дел находится вне сознания субъекта, и для тех, когда оно внутренне по отношению к нему. В самом деле, мы не просто принимаем наши фундаментальные классификации как основанные на объективных подобиях среди вещей - мы имеем для этого серьезное основание; мы выявляем эти подобия через восприятие. Однако это полностью совместимо с тем, чтобы принимать, как это происходит в когерентной теории обоснования, что никакие утверждения не являются непересматриваемыми, т.е. нет такого класса утверждений, которые воспринимаются как окончательные и не допускающие никакого сомнения.
Непересматриваемое суждение иногда определяется как такое, истина которого следует из самого того факта, что это суждение высказано. Безусловно, есть класс суждений, которые являются непересматриваемыми в этом смысле - например, "Я существую" и "Я высказываю это суждение" (а отсюда и "Я высказываю суждение, что F есть G"); вопрос заключается в том, можем ли мы строить остальную часть нашего знания на суждениях такого вида?
Ведь непересматриваемость в этом смысле - свойство очень многих суждений, которые далеки от того, чтобы быть бесспорно истинными. Так, пропозиция "Я существую" может быть непересматриваемой для меня, но из этого, строго говоря, вовсе не следует, что Максим Лебедев существует в некоторой описываемой этим предложением действительности. Усомниться в этом можно многими способами, начиная с тривиальных сомнений в корректности подстановки переменной (например, меня подменили в роддоме) и переходя к более сложным аргументам о способах существования субъекта, допускающим неподлинность моего восприятия мира (вроде Патнэмова аргумента о мозгах в бочке). Если вообще из того факта, что я высказываю суждение "Максим Лебедев существует", может следовать, что это суждение истинно, то лишь в том случае, если причина того, почему это суждение является собой, т.е. этим конкретным суждением, отчасти состоит в том, что оно высказано мной. Таким образом, статус непересматриваемости придается здесь суждению не его формой, не наличием в нем тех или иных элементов, не его принадлежностью к тому или иному типу, а тем единичным фактом, что оно высказано определенным человеком в определенных обстоятельствах. Причем сам этот человек не обязательно должен знать, что это суждение истинно: условием идентичности данного высказанного суждения "Я существую" в значении "Максим Лебедев существует" может быть то, что оно должно быть высказано Максимом Лебедевым, но я могу об этом и не знать, потому что я забыл, кто я (или никогда и не знал этого). Можно дать и менее субъективный, хотя и более софистичный аргумент: истинность утверждения "2•2=4" также следует из того факта, что оно высказано определенным человеком (например, мной) в определенных обстоятельствах, поскольку это утверждение необходимо истинно, а истинность необходимо истинных утверждений следует из чего угодно - но это вовсе не означает, что мне известна таблица умножения. Таким образом, подобные непересматриваемые суждения не могут служить основанием знания, так как их непересматриваемость не дает нам никакой гарантии их истинности.
Проблема возникает потому, что обоснование знания всегда зависит от обстоятельств и от других убеждений, наличествующих у субъекта. Данная до сих пор характеристика непересматриваемости еще не подошла к тому анализу, что суждения, составляющие основания знания, не просто должны быть истинны, но также должны содержать собственное обоснование. Но никакое суждение не может само себя обосновывать (или демонстрировать отсутствие необходимости в обосновании), потому что всегда можно представить такой контекст, в котором ему потребуется обоснование.
Однако считать, что знание имеет основания, не равнозначно тому, чтобы считать, что оно основано на суждениях, которые являются непересматриваемыми или абсолютно самообосновывающими. Скорее это означает считать, что знание основано на суждениях, имеющих некоторую презумпцию обоснованности. Здесь возможен следующий контраргумент. Несомненно, что люди обычно правы в своих суждениях о содержании своего восприятия, и весьма разумно считать, что такие суждения несут презумпцию истины, но мы можем считать, что это так, в силу того, что мы знаем некоторые эмпирические факты, а не только в силу свойств этих высказываний. В этом отношении суждение всегда обосновано всегда в отношении других суждений, и нет никаких суждений, которые могут обосновать остальную часть наших полаганий, сами при этом не нуждаясь в обосновании.
Поэтому валидная когерентная теория обоснования может и должна дать теорию обоснования перцептуальных утверждений, отвергающую обвинение в произвольности и нередуцируемую к фундаментализму.
10.9 Аргументы когерентной теории обоснования и перцептуальные утверждения
Исходный контраст между когерентными и фундаменталистскими теориями вновь проявляется при столкновении с эпистемической проблемой регресса. Очевидно, что обоснование некоторого полагания происходит из его логической выводимости из другого, предположительно обоснованного полагания, и что обоснование этих других полаганий может зависеть от их инференциальных отношений к другим полаганиям, и так далее, что угрожает потенциальным регрессом эпистемического обоснования ad infinitum и скептицизмом. Фундаменталистское решение этой проблемы состоит в том, что рано или поздно субъект достигнет базовых полаганий, которые эпистемически обоснованы, но их обоснование не зависит от логически выведенных отношений к дальнейшим полаганиям, и, таким образом, регресс останавливается. Когерентная теория обоснования отклоняет это фундаменталистское решение и настаивает, что любое полагание (такого рода, к которому применима теория) зависит в своем обосновании от логически выведенных отношений с другими полаганиями и в конечном счете с полной общей системой полаганий, поддерживаемой рассматриваемым субъектом. Согласно когерентной теории, обоснование этой системы полаганий логически предшествует обоснованию составляющих ее полаганий и достигается в конечном счете когерентностью системы, где когерентность зависит от того, как сильно объединена или связана система на основании инференциальных связей (включая объяснительные связи) между ее членами.
Вообще говоря, сам критерий, по которому различаются возможные подходы к теории обоснования, может быть сформулирован как вопрос о том, существуют ли полагания и утверждения, которые не нуждаются для своего обоснования в других полаганиях и утверждениях? В основе положительного ответа на этот вопрос лежала бы здравая интуиция целесообразности: для того, чтобы мы вообще могли делать значимые утверждения о мире, нам не следует оспаривать то, что люди гораздо чаще правы, чем неправы, когда делают перцептуальные утверждения о содержании своего восприятия. Если человек говорит: "Я вижу стол перед собой" или "Это моя рука", то с нашей стороны действительно разумно, вслед за Муром, считать, что такие утверждения несут некоторую презумпцию истины. Однако мы можем так считать потому, что мы знаем некоторые эмпирические факты - или, точнее, знаем определенные формы фактуальности и определенные способы обращения с определенными классами эмпирических фактов - а не потому, что класс перцептуальных утверждений (или любой другой) обладает присущими ему свойствами, делающими возможной презумпцию истины. Источником последней будут истинностные операторы, а не носители истины. С одной стороны, истина в любом случае не может быть внутренне присущим свойством очень многих видов языковых выражений - контингентно истинных утверждений, не-аналитических утверждений и т.п. С другой стороны, даже если мы поддержим требование независимости истинностных операторов от сознания, отсюда еще никак не будет следовать, что тот или иной вид утверждений, делаемых истинными этими операторами - например, перцептуальные утверждения - может быть обоснован уже тем самым и не нуждается для своего обоснования в других утверждениях. Это означало бы, что мы отождествляем истинность и обоснованность высказываний - что, как мы видели в § 9.8, неприемлемо.
Возникающая здесь проблема - непосредственный результат эпистемической проблемы регресса. Если мы отклоняем фундаментализм (и если бесконечный регресс обоснования также отклонен как в психологическом отношении невозможный и в любом случае эквивалентный скептицизму), то регресс эпистемического обоснования неизбежно приводит нас к кругу в обосновании. Это наиболее существенная причина, в силу которой фундаменталисты отклоняют когерентистскую альтернативу: проблема регресса дает важный аргумент в пользу фундаментализма.
Контраргумент здесь состоит в отклонении идеи - неявно присущей большинству представлений проблемы регресса - о том, что отношения обоснования предполагают линейный, асимметричный порядок зависимости среди рассматриваемых полаганий. Вместо этого следует предположить, что обоснование является в конечном счете холистическим и нелинейным по характеру, поскольку все полагания в системе состоят в отношениях взаимной поддержки, но ни одно из них эпистемически не предшествует другим. Таким образом, циркулярности удается избежать, поскольку первичной единицей обоснования предстает сама система полаганий, а составляющие ее полагания обосновываются только деривационно, на основании их вхождения в систему соответствующего вида. Свойство системы, в силу которой происходит деривационное обоснование, определяется как когерентность. Когерентные теории не отрицают, что сенсорное наблюдение или восприятие играют важную роль в обосновании; скорее они отрицают то, что эта роль должна быть рассмотрена фундаменталистским способом. Вместо этого обоснование утверждений наблюдения в конечном счете вытекает также из соображений когерентности. Умеренные когерентные теории могут также добавлять другие требования для обоснования, таким образом отходя от чистого когерентизма, но все же отбрасывая требование фундаментализма.
Если когерентная теория обоснования не отрицает тот факт, что сенсорное восприятие играет важную роль в обосновании, то она должна объяснить, как такое наблюдение может быть рассмотрено не-фундаменталистским способом. Центральная идея здесь состоит в том, что обоснование того полагания, которое скорее получено опытным путем, чем выведено инференциально, может тем не менее зависеть от его когерентности с фоновой системой полаганий. Но не менее важно и то, что рассматриваемое обоснование все же должно зависеть некоторым способом от того факта, что это полагание является результатом восприятия. Если бы это было не так и обоснование зависело бы только от когерентности пропозиционального содержания полагания с остальной частью когнитивной системы и ни от чего больше, то эмпирический статус этого полагания становился бы иррелевантным, а это существенно обеднило бы наше знание и затемнило наши представления о механизмах приобретения знания.
Отрицание наличия самообосновываемых утверждений может принимать форму следующего требования, которое можно рассматривать как верификационистское или анти-скептическое: поскольку мы можем поддерживать утверждения лишь другими утверждениями или критиковать и отклонять утверждения лишь в свете других утверждений, постольку требование о наличии фактов, полностью независимых от этих утверждений - фактов, которым они могут соответствовать или не соответствовать - должно быть отброшено. Это согласуется с представлением о том, что полная структура наших обоснований и наших обоснованных полаганий может не отражать действительность. С подобной точки зрения, если бы существовали такие факты, о которых мы никогда не могли бы что-либо знать, то они не могли бы и иметь никакого значения для нас: по словам Брэдли, они были бы "полностью иррелевантным призраком" и "ложной и пустой абстракцией"90. По мнению Иоахима, корреспондентную идею делает "настолько абсурдной" то, что она разделяет наши утверждения, с одной стороны, и действительность, которой они соответствуют, с другой, как логически различные роды вещей без какой бы то ни было возможности рациональной теории их взаимосвязи. (В самом деле, единственный выход для корреспондентной теории - объявить эту взаимосвязь отношением sui gеneris, так как ее невозможно ни объяснить в терминах чего-либо еще, ни редуцировать к чему-либо.) Однако только в том случае, если такая взаимосвязь доступна интеллектальному постижению, она существует "для сознания" и может быть понята мной и другими людьми. В противном случае истина может быть, вообще говоря, чем угодно, а сам термин "истина" пуст91.
Отклонение кореспондентной теории может принимать еще более резкую форму (например, у таких логических позитивистов, как Нейрат и Гемпель): утверждения, подразумеваемые описывающими действительность, независимую от системы наших полаганий и обоснований, не могут иметь никакого значения, так как они недоступны проверке или фальсификации. Однако возможно не отклонять такие утверждения, но в то же время признавать скептическую возможность того, что все наши полагания могут быть ложными, и тогда наше обоснование не будет соответствовать действительности. Поэтому можно поддерживать когерентную теорию обоснования при отклонении какой бы то ни было формы когерентной теории истины - и наоборот, когерентная теория истины может сочетаться с фундаменталистской теорией обоснования.
Вот как может выглядеть эта последняя позиция. Когерентная теория обоснования отрицает наличие класса утверждений или полаганий, которые некоторым образом обосновывали бы сами себя и которые давали бы нам возможность обосновывать суждения, не принадлежащие к этому классу. Однако было бы вполне совместимо с самой ортодоксальной когерентной теорией истины считать, что такой класс есть. Можно считать, что такой привилегированный классе состоит из наших перцептуальных утверждений, и считать, что они обосновывают сами себя, в том смысле, что всякий раз, когда они вообще высказаны, они могут считаться обоснованными; Умеренная версия такого подхода может состоять в том, что они обладают некоторой презумпцией обоснованности, которая может быть опровергнута очевидными противоречащими свидетельствами в конкретных случаях, но которая в отсутствие такого свидетельства позволяет утверждению считаться не нуждающимся ни в каком дальнейшем обосновании. Высказывание таких утверждений тогда составляло бы требование о характере той когерентной системы, которая здесь составляет истину; это требование будет состоять в том, что для некоторого класса значений p из "S утверждает, что p" следует "S обоснованно утверждает, что p".
Это - легитимное требование когерентности между элементами семантической системы, находящееся в пределах когерентной теории истины. Поскольку когерентная теория истины не влечет за собой когерентную теорию обоснования, постольку предположение о наличии такого класса базовых утверждений, в соответствии с которыми обоснована остальная часть нашего знания, не может быть опровергнуто.
Представления о таком классе базовых утверждений оказались в центре знаменитой дискуссии о протокольных предложениях, где наличие такого класса отстаивал прежде всего Мориц Шлик92. Согласно Шлику, это - перцептуальные утверждения, выражающие факты непосредственного наблюдения. Они не нуждаются ни в каком обосновании, автоматически обоснованны и истинны в силу самого сделанного утверждения. Всякий раз, когда мы стремимся проверить более сложную гипотезу, мы обращаемся для этого к опыту, а обращение к опыту должно пониматься как обращение к утверждениям этого рода, дающим нам "неоспоримую точку контакта между знанием и действительностью". С такой точки зрения, следует отбросить когерентную теорию истины, потому что утверждения наблюдения дают нам надежную истину, которая не состоит в когерентности, и именно их средствами оцениваются истинностные значения других утверждений.
Чтобы опровергнуть когерентную теорию истины, нужен класс утверждений, которые могут быть истинными и ложными, но для которых истина не может состоять в когерентности. Чтобы опровергнуть когерентную теорию обоснования, нужен класс утверждений, которые обосновывают сами себя или не требуют никакого обоснования. Шлик считает, что можно совместить эти требования, потому что в поисках класса утверждений, которые обосновывают сами себя, он обнаруживает класс таких утверждений, что, если они вообще сделаны, то они предназначены быть также и истинными.
Однако здесь появляется дилемма: являются ли утверждения наблюдения подлинными сообщениями о некоторых состояниях дел или нет? Если да, то они всегда могут быть ошибочными, причем двумя способами.
(1) Если они выражены словами, то всегда возможно, что говорящий - по забывчивости или оговорившись - использует неправильное слово.
(2) Такие утверждения могут быть рассмотрены как утверждения личного перцептуального опыта, которые могут быть выражены словами - таким способом, что некто может сделать утверждение, что p, даже при том, что он выберет для этого неправильные слова или у него не будет хватать слов, чтобы выразить это. Однако здесь все еще будет сохраняться логическая возможность того, что утверждение не будет соответствовать тому, что оно предназначено описывать, а следовательно, оно будет ложным.
Поскольку утверждения наблюдения могут не быть истинными, постольку здесь еще нет аргумента против когерентной теории истины: их истина вполне может состоять в когерентности в пределах системы наших полаганий. Если же предъявить к утверждениям наблюдения требование самообоснования, то оно было бы направлено только против когерентной теории обоснования, а не против когерентной теории истины.
Однако возможно, что утверждения наблюдения могут не быть подлинными сообщениями о состояниях дел. Шлик сравнивает их с аналитическими утверждениями и выдвигает требование, что логически невозможно искренне согласиться с ложным утверждением наблюдения, если употребленные слова не истолкованы неправильно93. Согласно этому представлению, утверждение наблюдения, выраженное в словах, может быть ошибочным, потому что мы могли ошибиться в значениях слов, но то, что эти слова выражают, не может быть ошибочным, потому что истина этого утверждения состоит не более чем в том, что оно является предметом полагания. Можно предположить, что приписывание нашим ощущениям некоторых внутренних характеристик снимет здесь возможность ошибки, потому что мы знаем ощущения как обладающие этими признаками. Но это все же едва ли позволит нам установить, что истина состоит скорее в корреспонденции, чем в когерентности; я вовсе не обязательно буду непогрешимо прав относительно некоторого объекта, доступного для моего наблюдения. Я просто знаю свое ощущение в данный момент как ощущение красного цвета, и это - все, что я об этом знаю; нет никакого дальнейшего факта относительно того, чему мое ощущение действительно подобно - того, чему мое понимание может соответствовать или не соответствовать. Согласно подобным представлениям, утверждения наблюдения имеют вид "Мне кажется в данный момент, что я вижу то-то и то-то", и это не колебание в требовании относительно того, каким способом вещи существуют в действительности, а адекватное выражение моего теперешнего полагания. Для того, чтобы это утверждение было истинным, оно должно (и ему достаточно) быть полагаемым, и здесь не может быть никаких дальнейших фактов, в зависимости от которых это полагание соответствовало или не соответствовало бы чему-либо.
Полагания этого вида полностью совместимы с когерентной теорией истины. Тезис о том, что истина состоит в когерентности с некоторой системой полаганий, совместим с тем, что есть полагания, истина которых состоит в их полагаемости - в том, что кто-то так считает. Если p - такое полагание, то истинность "p полагаемо" будет зависеть от его отношений к остальной части когерентной системы, но "p полагаемо" влечет за собой p. Когерентная теория противостоит идее о том, что истина полагания может состоять в его соответствии действительности, независимой от того, что о ней полагают - но это не та идея, которая связана с подобными утверждениями наблюдения.
В первом случае утверждения наблюдения не обязательно будут истинными, хотя могут быть способны к самообоснованию. Во втором случае они должны быть истинными всякий раз, когда они полагаемы, но из этого не следует, что они способны к самообоснованию. С такой точки зрения, мы можем считать обоснованным наше принятие перцептуального утверждения (или, скорее, того, что оно выражает), если мы знаем две вещи:
(а) что это утверждение принадлежит к такому типу выражений, что оно должно быть истинным всякий раз, когда оно служит объектом чьего-то полагания, и
(б) что оно действительно, фактически служит объектом чьего-то полагания.
Требование (а) неизбежно подразумевается при высказывании утверждения. Таким же естественным может показаться и (б), так как мы обычно предполагаем, что знаем, каковы наши собственные полагания. Однако это не всегда так, поскольку такая уверенность зависит от фоновых предпосылок, которые могут быть не универсальны. Прежде всего, рассмотрение этих предпосылок будет методологически зависимо (см. § 2.2), но и, более тривиально, можно помыслить такие случаи, в которых мои полагания о моих собственных полаганиях будут фактически ошибочны даже тогда, когда я их уверенно поддерживаю - например: я могу полагать, что верю в счастливую жизнь после смерти, но все же моя реакция на смертельную опасность может быть такова, как если бы я вовсе в это не верил. И даже в тех случаях, когда я действительно вряд ли буду ошибаться в том, что я верю, что p, еще не гарантирован факт, что я полагаю, что я полагаю это. Это не опровергает требование Шлика, что утверждения наблюдения обосновывают сами себя, но это свидетельствует, что для такого требования нужен отдельный аргумент, чтобы показать, как это происходит.
Именно в полемике по утверждениям наблюдения (между Шликом и отчасти Рейхенбахом, с одной стороны, и Нейратом, отчасти Карнапом и Гемпелем - с другой) корреспондентистские взгляды, изначально принятые в логическом позитивизме, сменяются умеренной когерентной теорией. Последняя в этой дискуссии оказывается связана с конвенционалистскими представлениями; таким образом, в Венском кружке оказываются сформированными те элементы, которые определили позицию позднего Витгенштейна и питали его эффектные интуиции о значении как употреблении (cм. § 3.5).
Как мы видели, один из путей обсуждения этой проблемы состоит в том, чтобы сосредоточиться на том факте, что наблюдательные или перцептуальные полагания являются когнитивно непроизвольными; они просто производят впечатление на наблюдателя ненамеренным, принудительным, не-инференциальным способом скорее, чем посредством какого бы то ни было вида вывода или другого явного или неявного дискурсивного процесса. Однако, согласно когерентной теории, тот факт, что полагание имеет этот статус, сам по себе еще не говорит ничего о том, обосновано ли оно, и если да, то как. В самом деле, нет никакой причины считать, что все когнитивно непроизвольные полагания тем самым обоснованы. У нас нет причин считать так даже о большинстве когнитивно непроизвольных полаганий, так как в эту категорию наряду с полаганиями, следующими из восприятия, войдут догадки и иррациональные непроизвольные убеждения. Но предположим, для наиболее обычных систем полаганий, что система включает полагание в том смысле, что когнитивно непроизвольные полагания определенных родов (объединенные общим предметом, очевидным способом сенсорного получения, отраженным в содержании полагания, и различными сопутствующими факторами) при указанных (или, возможно, "нормальных") условиях с высокой вероятностью истинны. Тогда становится возможным дать такую причину обоснования для подобного полагания, что она обращается к его когнитивному статусу как непроизвольного и наблюдательного, но все же делает это таким способом, что обоснование зависит от когерентности системы фоновых полаганий с требованием, что полагание этого рода, полученное таким образом, истинно. Такое полагание было бы достигнуто не инференциально, но тем не менее обосновано обращением к отношениям выводимости и когерентности94.
Остающиеся здесь проблемы таковы.
* Полагания, необходимые для обоснования специфического наблюдательного полагания, сами должны быть обоснованы некоторым способом, без того, чтобы вновь впадать в фундаментализм. Эти полагания будут включать по крайней мере
(1) полагания относительно условий;
(2) общее полагание относительно надежности когнитивно непроизвольного полагания рассматриваемого рода; и
(3) полагания относительно возникновения обосновываемого полагания, включая полагание, что оно было действительно когнитивно непроизвольно.
При этом к ним применимы следующие аргументы.
(1) Обоснование (1) должно будет включить другие наблюдательные полагания, непосредственно обоснованные тем же самым общим способом, так, чтобы любой случай обоснованного наблюдения привлекал некоторое множество (возможно также требование об их максимальном для данных условий количестве) взаимоподдерживающих наблюдений.
(2) Обоснование (2) будет содержать индуктивное обращение как к другим случаям правильного наблюдения, расцененным как таковые изнутри системы, так и к более теоретическим причинам считать, что полагания рассматриваемого рода вообще производятся надежным способом.
(3) Обоснование (3) обратится к интроспективным полаганиям, также представляющим собой разновидность наблюдения, и в конечном счете к полному всестороннему уяснению субъектом познания своей общей системы полаганий. Последнее влечет за собой следующую проблему.
* Для обоснования наблюдательного полагания недостаточно, чтобы причина предыдущего вида просто присутствовала в личной системе полаганий, так как такой индивидуум мог бы не замечать, что это так, и придерживаться этого полагания на некотором другом основании или вообще ни по какой причине. Поэтому даже при том, что наблюдательное полагание получено не в результате вывода, возможность и доступность его инференциального обоснования, даже если они не заявлены эксплицитно, должны быть той причиной, почему субъект познания продолжает принимать полагание и обращаться к нему для дальнейших целей.
* Самой по себе возможности когерентного обоснования утверждений наблюдения еще недостаточно, чтобы отразить ту роль, которую наблюдение играет в нашей когнитивной практике. Учитывая принятые представления о том, что наблюдение не только возможно, но и универсально и что обращение к наблюдательной очевидности, прямой или косвенной, является необходимым для обоснования по крайней мере контингентных полаганий о мире, интуитивно адекватная когерентная теория должна требовать, а не просто разрешать, чтобы существенные элементы наблюдения присутствовали в любой обоснованной системе, которая включает такие контингентные полагания. Представление, настаивающее на таком требовании, таким образом отойдет от чистой когерентной теории , но бы все еще будет избегать фундаментализма, если в остальных отношениях эта когерентная теория утверждений наблюдения успешна.
Обсуждение утверждений наблюдения приводит нас к рассмотрению общих возражений когерентной теории обоснования.
* Первое из них - то, что обычно называют "проблемой изоляции" или "проблемой ввода": теория обоснования, которая обращается исключительно к когерентности в пределах системы полаганий, может иметь то следствие, что обосновательный статус полаганий в системе никак не будет зависеть от отношений системы к миру, который она, как подразумевается, описывает, или от любого вида информации, полученной из этого мира. Это означало бы, в свою очередь, что истинность составляющих систему полагании, если они оказались бы истинными, могла бы быть только случайной, а поэтому нет причин считать их истинными и нет причин для эпистемического обоснования. Изложенная выше когерентная теория утверждений наблюдения обеспечивает начало ответа на это возражение, показывая, как наблюдательным полаганиям, которые очевидно исходят из внешнего мира, можно было бы тем не менее дать когерентное обоснование. Таким образом, последовательная система, которая вовлекает предположительно наблюдательный компонент, не будет (по крайней мере, изнутри) изолирована от мира. Однако это будет зависеть от более общей проблемы - должно ли (и если да, то почему) когерентное обоснование быть расценено как способствующее обнаружению истины.
* Решение этой проблемы заключалось бы в объяснении того, почему принятие полагания на основе когерентного обоснования, вероятно, приведет к истинному полаганию. Различные версии когерентной теории дают очень разные ответы на этот вопрос, поскольку в каждой из них он проблематизируется своим собственным способом.
(1) Абсолютные идеалисты решают эту проблему, принимая наряду с когерентной теорией обоснования также и когерентную теорию истины, редуцируя зазор между когерентным обоснованием и когерентной истинностью (хотя совершенно явна эта стратегия только у Бланшара95). Согласно такому представлению, истина по существу идентифицирована с протяженным во времени обоснованием; отсюда поиск обоснованных полаганий должен вести в конечном счете к обнаружению истинных.
(2) Решер дает прагматический аргумент: практический успех, который является результатом использования последовательной системы, делает вероятным, что полагания системы по крайней мере приблизительно истинны (в смысле соответствия независимой действительности). Такие образом, Решер пытается сочетать когерентные, прагматические и корреспондентные интуиции. Однако требование практического успеха также должно быть предположительно когерентного характера, и это угрожает проекту циркулярностью96.
(3) Бонжур дает априорный "метаобосновательный" аргумент, опирающийся на рационалистическую и фундаменталистскую концепцию априорного знания и заключающий, что система полаганий, которая остается когерентной на протяжении относительно долгого времени, при получении очевидного ввода наблюдательной информации, вероятно, будет приблизительно истинна (снова в смысле корреспондентной истины). Главная причина этого состоит в том, что только приблизительная истина может объяснить длительную когерентность при поступлении новых наблюдений. В дополнение к защите общей теории априорного предполагаемого обоснования, такой подход должен также показать, что скептические объяснения полаганий (например, их создание Декартовым демоном) априорно менее вероятны, чем корреспондентное объяснение соответствия действительности97.
(4) Подход Лерера состоит в том, чтобы строить альтернативные концепции обоснования, которые привлекают гипотетическую замену ошибочного полагания в индивидуальной системе полаганий на исправленные альтернативы, а затем требуют, чтобы первоначально обоснованные индивидуальные полагания остались обоснованными после таких замен; в итоге такие полагания составляют знание. Главная трудность здесь состоит в том, что при таком подходе "индивидуальное обоснование", которое существует до гипотетических замен, само по себе не ведет к установлению истины, даже при том, что такое индивидуальное обоснование - единственный вид обоснования, который вообще когда-либо фактически известен субъекту познания98.
* Аргумент от альтернативных когерентных систем состоит в том, что даже для относительно сильной когерентной теории все еще будет иметься неопределенно много различных возможных систем полаганий, каждая из которых так же внутренне связна, как и другие, и все из которых будут поэтому, в представлении когерентиста, одинаково обоснованы - что, конечно, было бы абсурдным результатом. Ответ на это возражение также кардинально зависит от представлений о утверждениях наблюдения. Если, как предложено ранее, адекватная когерентная теория обоснования будет содержать требование, что имеется существенный наблюдательный компонент (то есть существенная пропорция когнитивно непосредственных полаганий, которые сама система удостоверяет как с высокой долей вероятности истинные и, следовательно, заслуживающие принятия), то такие альтернативные системы больше не могут быть предложены произвольно, и больше не очевидно, почему нужно думать, что они существуют. Только система, которая фактически принята и используется в познавательной практике, может содержать когнитивно непосредственные полагания и таким образом удовлетворять требованию наблюдения. Нет никакого способа гарантировать, что принятие таких полаганий не приведет к бессвязности в произвольно изобретенной системе, даже если она первоначально была когерентной. Итак, здесь мы снова видим релевантность требования когерентности на протяжении некоторого (фрагмента) континуума, а не только в какой-то момент в какой-то позиции - требования, в конечном счете присущего всем серьезным теориям когерентности обоснования.
По замечанию Дэвидсона,
Нейрат, Карнап и Гемпель были правы, отказываясь от поиска основного вида очевидности, на котором может покоиться наше знание о мире. Такая очевидность не является ни доступной, ни необходимой. Однако они, возможно, не сумели оценить, почему она не необходима. Она не необходима, потому что каузальные отношения между нашими полаганиями, речью и миром также дают интерпретацию нашего языка и наших полаганий99.
11. Конструктивистская парадигма и расширенные теории референции
11.1 Эпистемологический и онтологический плюрализм Н.Гудмена
Нельзя провести никакое ясное и устойчивое общее различие между содержанием и способом дискурса - таково послание, встречающее читателя на первых же страницах "Способов создания миров" Гудмена. Эта мысль оформляется нарочито эпатажными каламбурами, которые кажутся скорее чрезмерно изобретательным переводом на английский какого-нибудь французского литературного манифеста, чем текстом серьезного аналитического философа и логика. Однако один из парадоксов этой книги состоит в том, что она показывает: здесь нет парадокса.
Написание книги было инспирировано юбилеем Кассирера, и это не привязка к формальному поводу - Гудмен действительно возводит свою позицию непосредственно к неокантианскому пафосу Кассирера, у которого уже встречается сочетание идей множественности миров, неподлинности "данного", креативной силы понимания и формообразующей функции символов. Кассирер развивает концепцию символической формы, возводя ее как от науки, так и от искусства. Любой перцептивный акт "чреват символически": в одно и то же время он содержит неинтуитивные значения и конкретно представляет непосредственно само восприятие. Мы имеем дело не столько с существованием вещей, сколько с объективной валидностью перцептуальных отношений, и наше знание вещей зависит от этой валидности. Эти отношения рассматриваются "философией символических форм", где символическая форма - метафорическое представление перехода от мира выражения к чистому познанию. Кассирер заключил, что человек по существу характеризуется своей уникальной способностью использовать "символические формы" мифа, языка и науки как средства структурирования своего опыта и таким образом понимания как себя самого, так и мира природы. Язык здесь является символической системой, использующей конструирование символических форм для того, чтобы понять мир природы. Теория языка как символической системы подразумевает указание на объектно-ориентированные характеристики используемого способа репрезентации. Язык не может быть рассматриваться как копия вещей, но представляет собой условие наших понятий о вещах; он - предпосылка нашего представления об эмпирических объектах, нашего понятия о том, что мы называем "внешний мир". В самом деле, устранение Кассирером из Кантовой системы понятия "вещи в себе" как одного из двух (наряду с субъектом познания) факторов, создающих мир "опыта", подразумевает, что материал для построения "опыта" ("многообразие" у Кассирера) создается самой мыслью. Соответственно, пространство и время перестают быть созерцаниями, как у Канта, и превращаются в понятия1. Вместо Кантовых двух миров появляется единый "мир культуры", а идеи разума из регулятивных становятся, как и категории, конститутивными, созидающими мир принципами, "символическими функциями". Разнообразные сферы культуры, которые Кассирер называет "символическими формами" (язык, миф, религия, искусство, наука), рассматриваются им как самостоятельные, не сводимые друг к другу образования.
Здесь может быть задан следующий вопрос, явившийся бы приложением общего для аналитической (и не только) философии "парадокса анализа", или "парадокса объяснения": если мы уже располагаем неформализованным "знанием", к которому мы должны обратиться в оценке как точности определений конструктивной системы, так и ее адекватности (то есть, образуют ли ее теоремы достаточно дифференцированное множество: является ли, скажем, некоторое описание законченным), то зачем вообще нужно строить такие системы? Каким образом может что-то объяснить такая теория?
Ответ может учитывать три аспекта.
1. Успешно построенная конструктивная система сообщает нам нечто, чего мы вообще не знаем заранее, а именно тот факт, что некоторые примитивы представляют адекватные основания для определения всех рассматриваемых терминов - факт, имеющий несомненное методологическое значение. Кроме того, конструктивная система демонстрирует набор отношений логической и определительной зависимости, многие из которых не даны заранее, но способны обеспечивать возможность дальнейшего анализа.
2. В большинстве случаев, представляющих интерес, неформализованная область не так ясна и не так однозначно формализуема, как в примере с семейным родством. Разветвленность и гетерогеннность формализуемых областей будет мотивировать преимущественное развитие конструктивных систем прежде всего в отношении систем, которые можно назвать "эпистемологическими" в том смысле, что их назначением является представление некоторой части нашего знания относительно соответствующих этой части данных восприятия. Например, система, которая пытается представлять наше знание физических объектов в терминах явлений, должна вначале поставить вопрос, какой вид феноменальных объектов рассматривать (сенсорные данные, отрезки "потока опыта" и т.д.) - вопрос, который сам по себе не может быть решен обращением к обычному или традиционному употреблению термина.
Поэтому хотя конструктивные системы могут в первом приближении быть рассмотрены как формализации, они являются не только формализациями: они являются именно теориями, и их развитие требует креативного построения функционирующей теории, а не является простым формальным моделированием обычного употребления языка.
Возможно, наиболее важны здесь соображения теоретической интерпретируемости. При сохранении важнейших особенностей неформализованной речи конструктивные определения разрешают достаточно тонкий способ замены неясных и неточных терминов более ясными и точными. Если целью моделирования является простое "отображение" обычного употребления языкового выражения (например, выявление композиционного плана высказывания), то это явилось бы искажением. Однако с точки зрения построения теории, такая процедура обязательна: более точные понятия лучше входят в проверяемые гипотезы и доказуемые результаты.
Это ведет к третьему пункту в ответе на предполагаемый парадокс анализа.
3. Ряд философских вопросов традиционной важности может быть плодотворно выражен в категориях оснований формализации представляемого знания. Например, спор между номинализмом и его противниками может быть сформулирован как вопрос о том, способна ли система, которая берет за основу рассмотрения лишь конкретные индивидные объекты, к адекватному представлению всего нашего релевантного знания. В таком случае решение подобных вопросов заключается в том, чтобы либо построить адекватную систему, либо так или иначе показать, что это не может быть выполнено.
Это разграничение точности (accuracy) и адекватности (adequacy), введенное Гудменом в "Структуре явления", во многом обусловило важную для современной аналитической философии тенденцию ослабления семантического критерия, налагаемого на исследования. Главное перемещение в этом направлении происходит от синонимии или аналитичности к вполне экстенсиональному критерию. При этом сам Гудмен считает коэкстенсивность definienda и их definientiae все еще слишком сильным критерием. Неформализованное использование неопределенно и непоследовательно (противоречиво) многими способами, и отражение этих особенностей в объяснении вовсе не непременно увеличивает объяснительную силу definientiа. Неясные случаи не могут быть прояснены в соответствии с таким требованием, как коэкстенсивность; в то же время случайный отход от неформализованных ясных случаев оправдан стремлением построить хорошую теорию. Кроме того, неудовлетворительность требования коэкстенсивности указывает на качественно отличную и более глубокую проблему: в науке и обыденном языке возможны (и весьма многочисленны) случаи альтернативных истолкований предикатов - истолкований, которые являются полностью неразличимыми в отношении любых критериев, уместных в тех теориях, к которым они принадлежат; однако альтернативы не просто не коэкстенсивны - они очевидным образом не пересекаются.
Одним из следствий такого подхода является плюрализм. Так, с точки зрения теории множеств, система евклидова пространства может быть построена различными способами: можно по-разному выбирать основные термины, не имеющие изначально определения, равно как и выбирать сами определения, и тем не менее эти системы будут очевидно равнозначными: все это будут полные системы евклидовой геометрии. С другой стороны, не имеет смысла стремиться включить эти системы в единую суперсистему, так как один определенный термин в одной системе не может одновременно иметь определение и не иметь его, а система, где все термины не имели бы определений, не могла бы иметь прикладных приложений
В "Способах создания миров" Гудмен делает шаг от эпистемологии к онтологии и настаивает на том, что противоречие между онтологическим монизмом и плюрализмом не выдерживает пристального анализа. Если существует лишь один, единственный, мир, то он включает множество различных, различающихся между собой аспектов; если же существует множество миров, то в любом случае существует лишь одно (единое в этом отношении) множество этих миров. Вслед за У.Джеймсом (еще одним философом из тех, которых он здесь называет своими предшественниками) Гудмен фактически воспроизводит ход еще первых атомистических построений: каждый отдельный космос конечен, но количество этих космосов бесконечно, поэтому мир в конце концов бесконечен. Но "мир" Гудмена - категория столь же эпистемологическая, сколько и онтологическая. Один мир может быть рассмотрен как множество миров, равно как и множество миров может быть рассмотрено как один: это зависит от способа рассмотрения. Речь здесь идет не о множестве альтернатив единственному действительному миру, но о множестве действительных миров. Методологический и онтологический плюрализм - естественное заключение эпистемологических взглядов Гудмена. С подобной точки зрения, некоторые истинные утверждения и правильные представления могут вступать друг с другом в противоречие, не теряя при этом своей истинности и правильности, - а следовательно, действительных миров должно быть больше одного. Наш универсум состоит скорее из способов описания мира, чем из самого этого мира или миров.
То, что традиционно рассматривалось как "окончательные" метафизические вопросы (т.е. вопросы о характеристиках, составных частях или категориях "действительности") должно быть признано, таким образом, бессмыслицей, кроме тех случаев, когда описание релятивизуется к системе или "способу рассмотрения" ("way of construing") референции. Согласно Гудмену, адекватность описания ни в каком случае не может быть вопросом истинности. Утверждение истинно, а описание или представление правильно, для мира, которому оно соответствует (fit). Вопрос задается скорее не о том, правильно ли представление или нет, а о том, в какой системе координат или категорий, в каком контексте оно правильно. Например, изображения с обратной перспективой или цветопередачей могут в определенных контекстах восприниматься нами как реалистичные. Однако допущение об относительности понятия правильности и о возможности существования конфликтующих правильных воспроизведений (renderings) не означает отказа от четких критериев оценки правильности, различения правильного и неправильного.
В этой связи Гудмен проводит довольно тонкую дистинкцию между двумя смыслами, в которых употребляется слово "реалистичный"2. С одной стороны, "реалистичный" означает "соответствующий обыденным суждениям о правдоподобии": в этом смысле мы говорим, например, что картины Дюрера реалистичнее картин Сезанна. Но мы можем говорить также о достижении нового уровня реализма в работах того или иного художника или фотографа, показавшего нам новые стороны жизни, о которых мы не знали раньше, но которые мы восприняли как узнаваемые, когда увидели их. В этом случае "реалистичный" означает "вновь обнаруженный с некоторой достоверностью". Речь здесь идет не об узнавании привычного объекта, но об открытии, раскрытии вновь встреченного. Эти два смысла соответствуют понятиям инерции и инициативы, с помощью которых Гудмен охарактеризовал свойства индуктивных умозаключений. В номиналистической онтологии Гудмена такие понятия объясняются в терминах той проекции предикатов, которая связывает в единый индивид комплекс, принадлежащий одному месту и времени, и комплекс, принадлежащий другому месту и времени. В терминах такой проекции некоторое место в поле зрения, в котором в настоящий момент отсутствует цвет, присутствующий в другое время и в другом месте, можно считать потенциально окрашиваемым, способным быть окрашенным (соlоrаblе) в этот цвет, а палку, которую не сгибают в настоящий момент, можно считать гибкой. Решающая проблема заключается в том, чтобы обосновать отображаемость предикатов в терминах законоподобных высказываний, а эта проблема по существу является проблемой индукции.
В свою очередь, онтологические установки Гудмена проявляются в его философии языка. В "Языках искусства" Гудмен предлагает общую теорию референции, охватывающую все референциальные функции. Она основана на единой символической операции, посредством которой один предмет представляет ("stands for") другой. На первый план здесь выходит критерий внешности по отношению к символической (знаковой, или языковой в самом широком смысле) системе - критерий, в определенном отношении предельно формальный: мы не можем говорить о предметах обозначения как о сущностях, внутренне присущих самой знаковой системе, о неких свойствах обозначения, поскольку отсылка к чему-то иному, направленность на иной предмет является сущностным свойством знака. Именно благодаря этому конституирующему свойству знак (например, гудменовский или кассиреровский символ) является собой, а не чем-то иным (скажем, не относится к некоторому классу чисто физических, метафизических или психических понятий). Таким образом, хотя базовые семантические примитивы (предельные единицы) конструктивных систем могут являться феноменальными сущностями, эти системы тем не менее не будут являться феноменалистскими системами, т. к. не будут поддерживать феноменализм как фундаментальную эпистемологическую доктрину (равно и как онтологическую доктрину, претендующую на полноту).
Отсюда становится ясной эпистемологическая значимость конструктивных систем для обоснования употребления языка. Она состоит прежде всего в выявлении совокупности взаимоотношений между различными частями концептуального аппарата. Фундаменталистская метафора заменена в них "сетью полаганий" ("web of belief"). Подобно гипотетико-дедуктивным теориям естественнонаучных дисциплин, определения и теоремы конструктивных систем устанавливают дедуктивные отношения между предложениями, несущими рациональную нагрузку; причем на чем более элементарных основаниях строится конструктивная система, тем более плотными устанавливаются систематические связи и тем полнее общая связность и внутренняя непротиворечивость системы. Следующим этапом является выявление согласуемости различных систем, т. е., применительно к лингвистическим ситуациям, интерсубъективной аутентичности значений, возможности одинаковой идентификации референтов всеми членами языкового сообщества.
11.2 Гипотеза лингвистической относительности Сепира - Уорфа
Итак, каково же соотношение детерминированности, конвенциональности каузальности значений - или каков характер их детерминированности или каузальности? Где пределы их альтернативности? Чем они определяются?
Гипотеза лингвистической относительности Сепира - Уорфа представляет - здесь следует согласиться с Дэвидсоном - один из наиболее ярких примеров теорий конвенциональности значения, исходящих из противопоставления концептуальной схемы, на использовании которой основано описание, и наполняющего схему содержания "внешнего" мира, трансцендентного описанию.
10.2.1 Эпистемологические основания концепции лингвистической относительности
Гипотеза Сепира - Уорфа непосредственно связана с этнолингвистическими исследованиями американской антропологической школы. Формы культуры, обычаи, этнические и религиозные представления, с одной стороны, и структура языка - с другой, имели у американских индейцев чрезвычайно своеобразный характер и резко отличались от всего того, с чем до знакомства с ними приходилось сталкиваться исследователям в подобных областях. Это обстоятельство, по общепринятому мнению, и вызвало к жизни в американском структурализме представления о прямой связи между формами языка, культуры и мышления.
В основу гипотезы лингвистической относительности легли две мысли Эдварда Сепира:
1) Язык, будучи общественным продуктом, представляет собой такую лингвистическую систему, в которой мы воспитываемся и мыслим с детства. В силу этого мы не можем полностью осознать действительность, не прибегая к помощи языка, причем язык является не только побочным средством разрешения некоторых частных проблем общения и мышления, но наш "мир" строится нами бессознательно на основе языковых норм. Мы видим, слышим и воспринимаем так или иначе, те или другие явления в зависимости от языковых навыков и норм своего общества.
2) В зависимости от условий жизни, от общественной и культурной среды различные группы могут иметь разные языковые системы. Не существует двух настолько похожих языков, о которых можно было бы утверждать, что они выражают такую же общественную действительность. Миры, в которых живут различные общества, - это различные миры, а не просто один и тот же мир, которому приклеены разные этикетки. Другими словами, в каждом языке содержится своеобразный взгляд на мир, и различие между картинами мира тем больше, чем больше различаются между собой языки.3
Речь здесь идет об активной роли языка в процессе познания, о его эвристической функции, о его влиянии на восприятие действительности и, следовательно, на наш опыт: общественно сформировавшийся язык в свою очередь влияет на способ понимания действительности обществом. Поэтому для Сепира язык представляет собой символическую систему, которая не просто относится к опыту, полученному в значительной степени независимо от этой системы, а некоторым образом определяет наш опыт. Сепир, по наблюдению Дэвидсона, следует в направлении, хорошо известном по изложению Т. Куна, согласно которому различные наблюдатели одного и того же мира подходят к нему с несоизмеримыми системами понятий. Сепир находит много общего между языком и математической системой, которая, по его мнению, также
регистрирует наш опыт, но только в самом начале своего развития, а со временем оформляется в независимую понятийную систему, предусматривающую всякий возможный опыт в соответствии с некоторыми принятыми формальными ограничениями... (Значения) не столько обнаруживаются в опыте, сколько навязываются ему, в силу тиранического влияния, оказываемого языковой формой на нашу ориентацию в мире4.
Развивая и конкретизируя идеи Сепира, Уорф проверяет их на конкретном материале языка и культуры хопи и в результате формулирует принцип лингвистической относительности.
Мы расчленяем природу в направлении, подсказанном нашим родным языком. Мы выделяем в мире явлений те или иные категориями и типы совсем не потому, что они (эти категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстает перед нами как калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашим сознанием, а это значит в основном - языковой системой, хранящейся в нашем сознании. Мы расчленяем мир, организуем его в понятия и распределяем значения так, а не иначе в основном потому, что мы участники соглашения, предписывающего подобную систематизацию...
Это обстоятельство имеет исключительно важное значение для современной науки, поскольку из него следует, что никто не волен описывать природу абсолютно независимо, но все мы связаны с определенными способами интерпретации даже тогда, когда считаем себя наиболее свободными... Мы сталкиваемся, таким образом, с новым принципом относительности, который гласит, что сходные физические явления позволяют создать сходную картину вселенной только при сходстве или, по крайней мере, при соотносительности языковых систем5.
Уорф придал более радикальную формулировку мыслям Сепира, полагая, что мир представляет собой калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашей языковой системой. Так, условия жизни, культура и прочие общественные факторы воздействовали на языковые структуры хопи, формировали их и в свою очередь подвергались их влиянию, в результате чего оформлялось мировоззрение племени.
Между культурными нормами и языковыми моделями существуют связи, но не корреляции или прямые соответствия... Эти связи обнаруживаются не столько тогда, когда мы концентрируем внимание на чисто лингвистических, этнографических или социологических данных, сколько тогда, когда мы изучаем культуру и язык... как нечто целое, в котором можно предполагать взаимозависимость между отдельными областями6.
Но главное внимание Уорф уделяет влиянию языка на нормы мышления и поведения людей. Он отмечает принципиальное единство мышления и языка и критикует точку зрения "естественной логики", согласно которой речь - это лишь внешний процесс, связанный только с сообщением мыслей, но не с их формированием, а различные языки - это в основном параллельные способы выражения одного и того же понятийного содержания и поэтому они различаются лишь незначительными деталями, которые только кажутся важными7.
Согласно Уорфу, языки различаются не только тем, как они строят предложения, но также и тем, как они членят окружающий мир на элементы, которые являются единицами словаря и становятся материалом для построения предложений. Для современных европейских языков, которые представляют собой одну языковую семью и сложились на основе общей культуры (Уорф объединяет их в понятии "общеевропейский стандарт" - SАЕ), характерно деление слов на две большие группы - существительное и глагол, подлежащее и сказуемое. Это обусловливает членение мира на предметы и их действия, но сама природа так не делится. Мы говорим: "молния блеснула"; в языке хопи то же событие изображается одним глаголом rеhрi - "сверкнуло", без деления на субъект и предикат.
В языках SAE одни слова, обозначающие временные и кратковременные явления, являются глаголами, а другие - существительными. В отличие от них в языке хопи существует классификация явлений, исходящая из их длительности. Поэтому слова "молния", "волна", "пламя" являются глаголами, так как все это события краткой длительности, а слова "облако", "буря" - существительные, так как они обладают продолжительностью, достаточной, хотя и наименьшей, для существительных.
В то же время в языке племени нутка нет деления на существительные и глаголы, а есть только один класс слов для всех видов явлений. Таким образом, определить явление, вещь, предмет, отношение и т. п. исходя из природы невозможно; их определение всегда подразумевает обращение к грамматическим категориям того или иного конкретного языка8.
Языки SAE обеспечивают искусственную изоляцию отдельных сторон непрерывно меняющихся явлений природы в ее развитии. Вследствие этого мы рассматриваем отдельные стороны и моменты развивающейся природы как собрание отдельных предметов. "Небо", "холм", "болото" приобретают для нас такое же значение, как "стол", "стул" и др.9 Вопрос, таким образом, заключается в следующем:
от чего зависит тип деления?
Или:
почему мы классифицируем мир именно таким, а не иным способом?
Уорф утверждает не то, что членение явлений мира свойственно лишь языкам SАЕ, а то, что у языков, сильно отличающихся друг от друга, различна также система анализа окружающего мира, различен тип деления на изолированные участки. Он усиливает свой тезис тем, что подчеркивает влияние языковых норм не только на процесс мышления, но и на восприятие людьми внешнего мира. Это положение явно сформулировано Сепиром и взято в качестве эпиграфа в одной из работ Уорфа:
Мы видим, слышим и воспринимаем так или иначе те или другие явления главным образом благодаря тому, что языковые нормы нашего общества предполагают данную форму выражения10.
Уорф исследует, каким образом категории пространства и времени фиксируются в языках SАЕ и хопи, и приходит к выводу, что хопи не знает такой категории времени, которая свойственна нашим языкам, тогда как категория пространства сходна в обоих случаях. Наш язык не склонен проводить различия между выражениями "десять человек" и "десять дней", хотя такое различие есть: мы можем непосредственно воспринимать десять человек, но сразу воспринимать десять дней мы не можем. Это воображаемая группа, в отличие от "реальной" группы, которую образуют десять человек. Такие термины, как "лето", "зима", "сентябрь", "утро", "рассвет", также образуют множественное число и исчисляются подобно тем существительным, которые обозначают предметы материального мира. Уорф считает, что в этом отражаются особенности нашей языковой системы, и называет такое явление "объективацией", поскольку здесь временные понятия утрачивают связь с субъективным восприятием времени как "становящегося все более и более поздним" и объективируются как исчисляемые количества, т.е. отрезки, состоящие из отдельных величин, в частности длины, так как длина может быть реально разделена на дюймы. "Длина", "отрезок" времени мыслятся в виде одинаковых единиц, подобно, скажем, такой актуальности, как ряд бутылок11.
Сравнивая выражение времени в языках SАЕ с хопи, Уорф отмечает, что множественное число и количественные .числительные в языке племени хопи употребляются только для обозначения тех предметов, которые образуют или могут образовать реальную группу. Такое выражение, как "десять дней", не употребляют. Эквивалентом его может служить выражение, указывающее на процесс счета, а счет ведется с помощью порядковых числительных. Выражение "они пробыли десять дней" превращается в языке хопи в "они прожили до одиннадцатого дня" или "они уехали после десятого дня". Этот способ счета не может применяться к группе различных предметов, даже если они следуют друг за другом, ибо и в таком случае они могут объединяться в группу. Однако он применяется по отношению к последовательному появлению одного и того же человека или предмета, не способных объединиться в группу. "Несколько дней" воспринимается не как несколько людей, к чему склонны, по мнению Уорфа, наши языки, а как последовательное появление одного и того же человека12. Уорф считает необоснованным тот взгляд, согласно которому хопи, знающий только свой язык и идеи, порожденные культурой своего общества, должен иметь те же самые понятия времени и пространства, которые имеем мы и которые вообще считаются универсальными.
Понятие "времени", свойственное языкам SАЕ, и понятие "длительности" у хопи, по мнению Уорфа, различны. Вместе с тем он настойчиво подчеркивает, что особенности языка хопи нисколько не препятствуют им правильно ориентироваться в окружающем мире. Более того, по его мнению, этот язык ближе к современной науке - теории относительности и квантовой механике, - чем индоевропейские языки, которые дают возможность воспринимать вселенную как собрание отдельных предметов, что наиболее характерно для классической физики и астрономии.
В работах Уорфа рассматриваются главным образом фундаментальные представления - категории субстанции, времени, пространства, т.е. как раз те, которые, как можно предположить без привлечения дополнительных допущений, с наибольшей вероятностью должны были бы являться общими для всех людей. Поэтому, когда языки фиксируют в своих элементах понятия субстанции, времени и пространства, то в этих элементах исследователь с наибольшей вероятностью может обнаружить общее содержание.
Уместный здесь вопрос может быть сформулирован так: о чем идет речь в таком обсуждении - о категориальной структуре человеческого мышления или о конкретном содержании соответствующих понятий? Если мы считаем, что категории являются формами мышления, то должны будем признать, что у нас нет оснований считать возможным "непредметное" мышление, не связанное с представлениями о предмете и его свойствах (которые навязываются нам категориями субстанции и акциденции). Точно так же вряд ли возможен естественный язык, лишенный всяких выразительных средств, позволяющих мыслить в нем качественно-количественные или пространственно-временные характеристики предметов. Единственный пункт в работах Уорфа, ставящий под сомнение "предметность" мышления, - утверждение, что в языке племени нутка нет деления на существительные и глаголы, а есть только один класс слов для всех видов явлений, - оставляет много неясностей. Сепир, напротив, настаивал на универсальности этого деления:
Какой бы неуловимый характер ни носило в отдельных случаях различение имени (существительного) и глагола, нет такого языка, который вовсе бы пренебрегал этим различением. Иначе обстоит дело с другими частями речи. Ни одна из них для жизни языка не является абсолютно необходимой13.
Итак, исследования Уорфа ставят под вопрос всеобщность категорий мышления как форм связи некоторого мыслительного содержания.
11.2.2 Конвенциональность грамматики
Грамматические значения языковых единиц оказываются, с такой точки зрения, связаны с "членением" мира с помощью грамматических категорий. Например, в английском языке слово "волна" - существительное, а в языке хопи - глагол. Оно принадлежит к разным грамматическим категориям, и тем самым язык в первом случае "принуждает" нас рассматривать волну как предмет, а во втором - как действие. Ответить на вопрос "что такое волна - предмет или действие?" без обращения к грамматическим категориям того или иного конкретного языка, по мнению Уорфа, невозможно. В этом выводе, который он обобщает до значения принципа, и заключается, очевидно, суть всей концепции.
Рассмотрим вопрос о роли грамматических категорий и связанных с ними грамматических значений.
В лингвистике принято различать грамматические и неграмматические значения, например, следующим образом. Значение называется грамматическим, если в данном языке оно выражается обязательно, т. е. всякий раз, когда в высказывании появляется элемент, значение которого может сочетаться с данным грамматическим значением; причем такие элементы образуют в языке большие классы и поэтому появляются в текстах достаточно часто. Если же некоторое значение выражается не обязательно и не появляется в текстах достаточно часто, то оно считается неграмматическим. С этой точки зрения значение числа в русском языке является грамматическим, так как всякое существительное обязательно имеет показатель числа - единственного или множественного. Грамматические правила русского языка вынуждают нас выражать это значение, независимо от того, считаем ли мы его существенным для сообщения или нет. Напротив, в китайском языке значение числа является неграмматическим: оно остается невыраженным, если нет нужды специально указывать число предметов, о которых идет речь. Значения, являющиеся грамматическими в одном языке, могут быть неграмматическими в другом. Более того, в соответствии с правилами того или ингого языка может происходить принудительная категоризация грамматических значений.
Можно предположить, что не всякое значение может быть грамматическим, так как трудно представить себе язык, в котором, скажем, различие между иволгой и сойкой выражалось бы грамматически. Обычно в качестве грамматических, т.е. подлежащих обязательному выражению, выступают более или менее абстрактные значения (времени, числа, деятеля, объекта, причины, цели, контакта, обладания, знания, ощущения, модальности, реальности, потенциальности, возможности, умения и т. п.). С лингвистической точки зрения представляют интерес те значения, которые хотя бы в некоторых языках являются грамматическими: именно они "входят" в структуру языка (правила кодирования сообщений), независимо от того, являются ли они в данном языке грамматическими или нет14.
Считается, что язык тем совершеннее, чем меньше доля выражаемой в высказывании обязательной информации, вынуждаемой исключительно правилами кодирования, а не существом сообщаемого. Разбирая латинскую фразу illa alba femina quae venit ("та белая женщина, которая приходит"), Э. Сепир указывает, что логически только падеж требует в ней выражения; остальные грамматические категории или совершенно не нужны (род, число в указательных и относительных словах, в прилагательном и глаголе), или же не относятся к существу синтаксической формы предложения (число в существительном, лицо и время)15. Еще менее совершенен в этом отношении язык нутка. Грамматический строй этого языка вынуждает говорящего каждый раз, когда он упоминает кого-либо или обращается к кому-либо, указывать, является ли это лицо левшой, лысым, низкорослым, обладает ли оно астигматизмом и большим аппетитом. Язык нутка заставляет говорящего мыслить все эти свойства совершенно независимо от того, считает ли он соответствующую информацию существенной для своего сообщения или нет.16
Глагольная система языка навахо резко отличается от обычной в европейских языках системы обилием категорий, описывающих все аспекты движения и действия. Грамматические категории навахского глагола заставляют классифицировать в качестве разных объектов движение одного тела, двух тел, более чем двух тел, а также движение тел, различных по форме и распределению в пространстве. Даже предметные понятия выражаются не прямо, но через глагольную основу, и поэтому предметы мыслятся не как таковые, а как связанные с определенным видом движения или действия17.
В этой связи можно допустить, что различие между иволгой и сойкой могло бы выражаться и с помощью грамматических значений. Если бы какое-нибудь племя знало только эти два вида птиц (или, по крайней мере, не очень большое их число), то в системе языка этого племени могли бы существовать такие глагольные окончания, одно из которых относило бы глагол ("летит", "сидит", "клюет") к иволге, другое - к сойке, а третье - ко всем остальным птичкам или вообще предметам. В этом случае говорящий не мог бы сказать "летит", не указывая в то же время, что летит: иволга, сойка или что-либо третье - так же, как в русском языке мы не можем сказать "читал", не указывая одновременно, относится ли данное сообщение к существу мужского, женского или среднего рода: читал - читала - читало.
Рассмотренный пример свидетельствует в пользу того, что в принципе любые лексические различия могут быть выражены с помощью грамматических категорий и тем самым представлены в качестве грамматических значений в каком-либо - пусть лишь возможном - языке. Безотносительно к языку нельзя указать никакой границы между лексическими и грамматическими значениями.
Итак, язык, которым мы пользуемся и из круга которого можем выйти, лишь попадая в другой круг, предписывает нам соответствующую систематизацию и категоризацию мира. С такой точки зрения, языковая система априорна: она призвана организовать "калейдоскопический поток впечатлений"; синтез этого "чувственного многообразия" с языковой формой дает нам картину мира, которая может быть сходна с другими картинами только при сходстве или, по крайней мере, при соотносительности языковых систем:
Определить явление, вещь, предмет, отношение и т. п., исходя из [их] природы, невозможно; их определение всегда подразумевает обращение к грамматическим категориям того или иного конкретного языка18.
Грамматические категории и соответствующие им значения более консервативны и изменяются гораздо медленнее, чем лексика. Это приводит к тому, что новое содержание, зафиксированное в лексических значениях языковых единиц, начинает противоречить грамматическим значениям с которыми оно оказывается связанным. Мы, например, знаем, что молния - это не предмет, подобно столу, стулу и т. д., и тем более сама по себе она не имеет никаких родовых признаков, хотя слово "молния" в русском языке - существительное женского рода. Так, одни грамматические категории кажутся нам совершенно "искусственными", не соответствующими ничему в реальности, как, например, категория рода имен существительных для неодушевленных предметов в русском языке, другие же - "естественными", указывающими на способы существования внешней реальности: категория числа, категория времени для глагольных форм и т. д.
Современному обыденному сознанию свойственно отличать реальную действительность от мыслимой и параллельно этому - лексические значения (понятийный состав мышления) от грамматических форм их выражения. Но таким обыденное сознание было не всегда. Например, древний грек еще почти не отличал своего мышления от реального существования, самого себя от природы вообще: миф был для него целостной, окончательной, реально существующей действительностью. Что же касается понятия и слова, то даже в гораздо более поздние времена их неразличимость, единство, доходящее до полного тождества, находило свое выражение в термине ?????, не имеющем точного аналога в современных европейских языках. Грамматические характеристики слова не отличались от его понятийного содержания и вместе с этим последним переносились на реальную вещь. В определенном отношении можно сказать, что некоторые грамматические категории современных языков являются памятниками минувших эпох в развитии человеческого сознания. Так, например, категория рода имен существительных может рассматриваться, по-видимому, как рудимент анимистического сознания наших предков, которым физические предметы представлялись одушевленными существами. Лексические и грамматические значения дополняют друг друга и только в своем единстве образуют картину мира, фиксируемую в данном языке. С этой "дополнительностью" мы сталкиваемся при переводах с одного языка на другой: одна и та же информация в одних языках фиксируется в лексических, а в других - в грамматических значениях (например, перевод с русского языка на китайский влечет трансформацию грамматических значения числа в лексические).
11.2.3 Конвенциональность лексики
Наибольшее внимание конвенциональности лексики уделяют представители современного неогумбольдтианства, сторонники так называемой теории семантических полей - Л.Вайсгербер, Й.Трир и др.; с их точки зрения, лексический состав языка представляет собой классификационную систему, сквозь призму которой мы только и можем воспринимать окружающий мир, несмотря на то, что в природе самой по себе соответствующие подразделения отсутствуют. Содержащаяся в языке классификационная система вынуждает нас выделять в окружающем мире такие предметы, как "плод", "злак", и противопоставлять их "сорняку" с точки зрения их пригодности для человека. Мы выделяем "плод" и "злак" и противопоставляем их "сорняку" не потому, что сама природа так делится, а потому, что в этих понятиях зафиксированы различные способы, правила нашего поведения. Ведь по отношению к сорняку мы поступаем отнюдь не так, как к злаку. Это различие в способах нашего действия, зафиксированное словом, определяет и наше видение мира, и наше будущее поведение. Например, Уорф приводит ситуацию, в которой слово "пустой", примененное к порожним бензиновым цистернам, определяло неосторожное обращение с огнем работавших поблизости людей, хотя эти цистерны более огнеопасны из-за скопления в них паров бензина, чем наполненные.
Тезис о существовании в языке более или менее специфической классификационной системы обычно не вызывает возражений; вопрос в том, насколько велико влияние языка и содержащейся в нем классификационной системы на восприятие мира. Где доказательства тому, что от той или иной терминологии зависит, например, восприятие цвета? Как показали исследования самых разнообразных языков, спектр "распределяется" различными языками по-разному.
Проблема влияния лексики на восприятие содержит в себе минимум два вопроса:
1) может ли человек воспринимать те явления, свойства - например, цвета - для которых в его родном языке нет специальных слов?
2) оказывает ли лексика языка влияние на восприятие этих явлений на практике, в повседневной жизни?
Количество названий цветов, а также их распределение по различным частям спектра в различных языках зависит в первую очередь от практической заинтересованности в различении цветов и в их обозначении, от частоты, с которой те или иные цвета встречаются во внешнем мире. Если, например, разбить цвета на три группы (ахроматические, красно-желтые и зелено-синие), то окажется, что в русском (как и в немецком, английском, французском языках) названий для хроматических цветов больше, чем для ахроматических, а для красно-желтой группы больше, чем для зелено-синей, в ненецком же языке названия распределены по всем этим группам равномерно. Одно из объяснений сравнительно высокого уровня развития в ненецком языке названий для ахроматических, а также для зеленых и синих цветов можно искать в практической значимости различения соответственных окрасок в условиях жизни на Крайнем Севере. И наоборот, объясняя причину отсутствия в языке африканского племени аранта особого слова для обозначения синего цвета, указывают, что в окружающей людей этого племени природе, за исключением неба, нет синего цвета. Слово, обозначающее желтый и зеленый цвет, может быть использовано людьми этого племени также для обозначения синего; однако из этого использования слов не следует, будто аранта смешивают эти цвета на деле, зрительно19.
Количество цветов, которые человеческий глаз способен различить в предметах, определяется в пределах примерно от пятисот тысяч до двух с половиной миллионов. Между тем число простых названий цвета (красный, лимонный), зарегистрированных в толковых словарях европейских языков, как правило, колеблется около сотни, а число составных названий (кроваво-красный, лимонно-желтый) равняется нескольким сотням. Налицо диспропорция между количеством цветов, различаемых глазом, и количеством их названий. Таким образом, человеческий глаз может воспринимать и те цвета и цветовые оттенки, для которых в языке нет названий, но человек быстрее и легче воспринимает и дифференцирует то, на что наталкивает его родной язык.
Рассмотрение языка как динамической системы указывает на необходимость генетического подхода к анализу лексических значений: в самом деле, человеческое познание всегда обусловлено мышлением предшествующих поколений, зафиксированным в языке, в его лексическом составе. Многовековая практика языкового сообщества, сложившаяся система мышления аккумулировали и преобразовали коллективный эмпирический опыт, вследствие чего результаты восприятия всегда содержат в себе в большей или меньшей степени момент рациональной обработки. Мысль, опирающаяся на базу готовой языковой формы, возникает при прочих равных условиях быстрее и легче, чем мысль, не имеющая такой опоры в родном языке говорящего. Язык влияет на формирование новых мыслей через значения терминов, в которых так или иначе отразились и закрепились познавательная деятельность предыдущих поколений и их опыт; он сообщает возникающей мысли устойчивость и необходимую определенность. Уже в силу этого можно говорить о том, что значения терминов, определемые внешней действительностью, формируются не независимо от данного языка, а под влиянием эмпирического и рационального опыта предыдущих поколений, зафиксированного в системе языка.
Язык не в одинаковой степени влияет на оформление мысли в разных случаях: так, можно предположить, что его роль здесь тем важнее, чем менее прямой и непосредственной является связь с соответствующим предметом внешней языку действительности. Например, хотя русский и английский языки по-разному формируют мысль о таких предметах, как рука и нога (русский язык направляет внимание на эти конечности как целое, без необходимости не отмечая, какая из их частей имеется в виду, а английский или французский выделяет ту или другую часть руки или ноги, даже когда в этом нет необходимости), все же сами эти предметы таковы, что легко усмотреть различие их частей и можно скоро приучиться к оформлению мысли о них как о двух различных частях, или, напротив, привыкнуть думать о них как о целом.
Точно так же по-разному оформляют мысль русский и английский языки, с одной стороны, и французский и немецкий - с другой, когда речь идет о знании. Знать можно самые разные вещи: математику, правила уличного движения, немецкий язык, определенное лицо, номер его телефона и т. д., не задумываясь о том, что все эти виды знания существенно различны. Русский язык, так же как английский, ничего не "подсказывает" в этом отношении, не наталкивает на классификацию видов и разновидностей знания. Напротив, французский язык требует от пользующихся им, чтобы они обязательно различали знание как "понятие о чем-либо, или научное (теоретическое) знание" и знание как "практическое знание, умение", и обозначали эти два вида знания соответственно словами соnnaitrе и savoir.
В первом случае такие объекты мысли, как нога и рука, вполне понятны, определенны и без обозначения их словами: они доступны для непосредственного сенсорного восприятия и т. п. Поэтому особенности языкового оформления отходят на второй план, не имея существенного значения для самой мысли. Во втором же случае влияние языка (т.е. образование мысли под воздействием предшествующего общественного опыта, отложившегося в семантике языка) имеет большей частью решающее значение для возникновения именно такой, а не иной мысли. Различать два вида знания, помимо отдельных частных случаев, и распределять по ним эти частные случаи, пользуясь такими широко обобщающими словами, как русское знать и английское to know, можно, лишь привлекая дополнительные лингвистические средства. И наоборот, усвоив вместе с языком привычку постоянно дифференцировать два вида знания посредством таких слов, как французские соnnaitrе и savoir, трудно отвлечься от соответствующих различий и мыслить "знание вообще". Здесь оформление мысли оказывается неотделимым от создания самой мысли, от ее содержания. Язык уже настойчиво навязывает то или иное обобщение и различение в осознании отдельных фактов действительности.
В результате того, что каждый язык представляет собой индивидуальную, неповторимую систему языковых значений, отдельные значения, входящие в систему данного языка, часто оказываются несоизмеримыми со значениями другого языка, и в силу этого перевод теоретически кажется невозможным. Однако можно предположить, что при теоретической непереводимости перевод существует практически вследствие того, что значения того и другого языка обозначают одну и ту же действительность, и поэтому имеется возможность с помощью сочетаний значений дать на любом языке приблизительный эквивалент данному значению любого другого языка. Чем более простое значение мы берем, тем с большим основанием можем говорить о непереводимости и отсутствии адекватности. Чем более сложным является значение, тем более близкий возможен перевод, так как в определенном пределе совокупность значений одного и другого языка отражает одну и ту же внешнюю действительность. Но каким образом все же мы могли бы быть уверены в том, что система значений языка хопи в целом совпадает с системой английского? Ссылка на одну и ту же внешнюю действительность ничего не доказывает, потому что в лексических значениях первого языка могли отразиться (в силу специфических условий жизни и деятельности) одни стороны этой действительности, а в лексике второго языка - другие ее стороны и аспекты.
Наше восприятие внешнего мира всегда понятийно направлено. Направленность зрения проявляется уже в том, например, что мы способны рассматривать фотографию как образ, вид дома. При этом мы не видим самой фотографии - бумаги с черно-белыми пятнами. Наоборот, шестимесячный ребенок, который уже очень хорошо узнает мать, не может "увидеть" ее на фотографии. Таким образом, то, что мы способны увидеть в окружающем нас мире, какие "предметы" мы выделяем в нем, - зависит от разработанности наших понятий или (что в данном случае одно и то же) от содержания лексического состава языка.
Вопрос, возникающий в этой связи, возвращает нас к понятию "замкнутого языка" Айдукевича: итак, накладывает ли структура языка какие-либо ограничения на его лексический состав или же лексика (понятийный аппарат) может безгранично расширяться?
Так, в работах противников гипотезы лингвистической относительности (например, Макса Блэка) предполагается, что структура языка не накладывает каких-либо существенных ограничений на лексику и соответствующий ей понятийный аппарат. С такой точки зрения различия между языками в лексике интерпретируются как эмпирический факт, а не как логическая необходимость20. Из этого обстоятельства следует отсутствие принципиальных ограничений круга понятий у носителей данного языка, поскольку он может быть пополнен, а следовательно, и картина мира, сложившаяся на базе их языка и соответствующей понятийной системы, может быть тождественной другим картинам мира, связанным с иными языковыми системами.
В самом деле, естественный язык представляет собой открытую систему в том отношении, что если в языке нет слова для выражения какого-либо нового понятия, то последнее может быть передано словосочетанием, заимствованным из другого языка, или специально придуманным словом. Отсюда различия в структуре языка определяются экстралингвистическими факторами: характером и историей культуры сообщества носителей данного языка и т.д.; язык же является открытой системой, с такой точки зрения, прежде всего по двум обстоятельствам:
1. Язык стремится зафиксировать все явления внешнего мира и все отношения между ними, при том, что существует неограниченное количество фиксируемых явлений, которые к тому же постоянно изменяются.
2. Язык стремится зафиксировать явления в соответствии с максимально эффективной системой правил действия (метаязыком). Но и эти правила тоже постоянно меняются в связи с изменениями лексики языка и непрекращающимися попытками улучшить сами правила.
Однако в такой форме язык может быть описан только в идеале. Чем ближе описание языка к реальным практическим целям, тем оно конкретнее и замкнутее. Прикладные исследователи изначально определяют, какие ограничения они устанавливают при описании, какие цели ставят перед собой, каков будет состав отобранной лексики и грамматики и как придется работать над отобранным материалом. Результатом их усилий всегда будет замкнутая языковая система, более или менее отличная от своего открытого идеала. Овладение рядом замкнутых систем позволяет изучающим ту или иную языковую систему выработать навыки работы с материалом и приближает его к максимальному овладению системой. Постижение естественного языка продолжается для человека всю жизнь; сама система этого языка находится при этом в состоянии постоянного изменения, и попытки полностью постичь ее поэтому никогда не могут быть завершены.
Поэтому когда мы говорим об описании естественного языка как открытой системы, в действительности мы говорим скорее о его описании как системы замкнутых систем. Отвлекаясь от некоторого технического различия в определении замкнутого языка у Айдукевича и Тарского, можно сказать, что выделение последним отдельного языка, в котором формулируются утверждения о семантических свойствах исходного объектного языка, в определенном смысле призвано именно преодолеть дихотомию открытого и замкнутого языков путем представления открытого языка в виде системы замкнутых языков. Такой подход соответствует результатам, описанным в § 2.2.2 в связи с идентификацией значений в референциально непрозрачных контекстах. Поэтому при обращении к эпистемологическим основаниям дистинкции концептуальной схемы vs. содержания мира оказывается, что основания верификации значений обнаруживаются в ее первой части. Иными словами, истинность выражения может быть описана как истинность относительно некоторой концептуальной структуры.
В самом деле, относительность истины представляется непременной предпосылкой, если мы пытаемся говорить о конвенциональности значения, удерживая при этом представления о связи значения языкового выражения с условиями его истинности.
11.3 Конвенциональность истины и значения
11.3.1 Согласование концептуальных схем
Релятивистские представления обычно развиваются в терминах когерентной теории истины21, восходящей в современной традиции к Ф. Брэдли. Cогласно когерентной теории, мера истинности высказывания определяется его ролью и местом в некоторой концептуальной системе. Чем более связны, или согласованы между собой (coherent) наши идеи, тем в большей степени они истинны22.
Вопрос о том, может ли когерентная истинность быть использована для определения значения в рамках условие-истинностного подхода, остается недостаточно проясненным. Однако следует отметить, что для такой семантической теории оказалось бы справедливым ограничение Куайна, определяющее аналитически истинные утверждения языка L как не более чем имеющие соответствия в заданном классе аналитических утверждений этого языка.
Выше представления подобного рода были рассмотрены на примере популярной модели истинностного релятивизма Джека Мейланда, остающейся в пределах корреспондентной истинности. Согласно этой теории, понятие абсолютной истины представляется понятием двухместного отношения между языковыми выражениями, с одной стороны, и фактами или состояниями дел, с другой; понятие же относительной истины может быть представлено как трехместное отношение между суждениями, миром и третьим термином.
Каким образом такое более общее понятие истины могло бы включать эти два подмножества? Если мы хотим выразить понятие относительной истины в контексте некоторой корреспондентной концепции истины, то нам следует
различать соответствия с двумя и с тремя терминами. Другими словами, мы можем включить и абсолютную истину, и относительную истину в более общее понятие соответствия с действительностью, хотя эти два типа соответствия могут значительно отличаться друг от друга23.
Каким образом концептуальная схема W могла бы дать такое понятие соответствия с тремя терминами, которое было бы так же легко интуитивно схватываемо с очевидной ясностью здравого смысла?
С абсолютистской точки зрения мир существует одним определенным способом, обладает определенной структурой, т.е. его части находятся в определенных отношениях и т.д., и эта структура открыта для фиксации в истинных выражениях.
Например, представляется ясной интуиция, согласно которой содержание мира состоит из частей различных классов или видов (natural kinds), и эти категории - естественные виды - таким образом реифицированы, а не просто наложены на содержание мира как некоторая искусственная классификация24. Термины естественных видов существенно отличаются от других знаков языка тем, что они требуют "понимания" или "знания" того, что они означают. Но такого типа определения нельзя применять для естественных видов. Поэтому необходимо обращение к более сущностным свойствам, выражающим внутреннюю структуру таких объектов.
Категоризация может фиксировать естественные виды как некоторые идентичности способов существования различных частей мира. Но в таком случае термины естественных видов и термины конвенциональной категоризации указывают на различные - обладающие различным онтологическим статусом - категории содержания мира.
Выражение, указывающее на некоторые естественные виды и на связи между ними, способно быть истинным в отношении прямого соответствия миру. Либо мир таков, что он содержит эти виды, и они состоят в этой связи, либо нет. Это прямое двухместное отношение, которое может быть использовано для прояснения характера референции абсолютно-истинного выражения. "P абсолютно истинно" будет означать в таком случае: "мир таков, что в его содержание входят элементы тех видов, на которые указывает P, и эти элементы состоят в той связи, на которую указывает P".
Напротив, выражения, указывающие на некоторые конвенциональные классы и на связи между ними, не могут быть истинны в отношении такого же прямого соответствия миру, как абсолютно-истинные выражения, потому что они оперируют категориями, находящимися в ином отношении к содержанию мира. Эти категории принадлежат некоторой концептуальной схеме, так или иначе не тождественной содержанию мира. В результате возникает трехместное отношение между выражением, миром и конвенциональной концептуальной схемой, ассоциированной с выражением. "P истинно относительно конвенциональной концептуальной схемы W" будет означать в таком случае: "мир таков, что его содержание может быть традиционно (скажем, в силу действующего соглашения) классифицировано посредством W тем способом, на который указывает P"25.
Такой подход не означает взаимоисключаемость абсолютной и относительной истин: выражение может являться в одно и то же время и абсолютно, и относительно истинным. Концептуальная схема W может использовать категории, которые образуют не только искусственные классы, но также и естественные виды. Кроме того, некоторое выражение P может быть абсолютно-ложно, потому что термины W будут не в состоянии указывать на естественные виды, но относительно-истиннно, потому что мир охватывается конвенциональными категориями тем способом, на который указывает Р. Отсюда следует, что хотя абсолютная истина так же, как и относительная, располагает ассоциированной концептуальной схемой, определяющим различием является онтологический статус этой схемы. В этом, в частности, состоит причина того, почему относительная истина может быть выражена трехместным отношением, а абсолютная - нет: третий термин такого отношения, концептуальная схема, должен быть отчетливо отделен от двух остальных26. Схема W, истолкованная как схема внешних (конвенциональных) классификаций, удовлетворяет этому требованию, но если W полагается не более чем констатацией признаков референта, то такое W не будет обладать достаточной онтологической автономностью от референта: отношение W - референт не будет коррелировать с отношением Р - референт, и, следовательно, трехместное отношение между этими тремя терминами не будет ни онтологически однородным, ни сообщающим о мире нечто значимое. Поэтому привлечение концептуальной схемы для выражения абсолютной истины оказывается избыточным.
Отсюда проясняется индивидуальный характер понятия "концептуальная схема": это - индивидуальная картина мира, образуемая системой ментальных репрезентаций (концептов).
Существует столько W, сколько есть языковых субъектов (носителей языка L), и существует множество референций, истинных для всех W. Такое множество некоторым образом характеризует область конвенционального для всех носителей языка L - например, можно сказать, что оно представляет ее содержание. Если же мы универсализируем понятие концептуальной схемы - допустим, отождествляем владение концептуальной схемой с владением языком, - то мы затрудняемся объяснить с его помощью понятие конвенции, поскольку впадаем в порочный круг, о котором предостерегал Куайн: для того, чтобы применять конвенцию, которая была бы достаточно общей для обеспечения истинности высказываний, мы уже будем должны использовать истинные высказывания в рассуждении, применяющем конвенцию к индивидуальным приложениям.
Именно отрицание индивидуального характера концептуальной схемы, ее отождествление с языком приводит Дэвидсона к выводу:
То, что прежде звучало подобно сенсационному: открытию - истина относительна к концептуальной схеме - оказалось не более чем скучным и хорошо известным фактом, что истина предложения относительна к включающему в себя данное предложение языку27.
Эти взгляды Дэвидсона встретили как поддержку28, так и критику за "чрезмерный верификационизм"29. Последняя точка зрения представляется более обоснованной.
Рассмотрим, каким образом одно выражение P может быть в одно и то же время истинно относительно одной концептуальной схемы, W1, и неистинно относительно другой, W2. К. Суойер назвал такой подход, согласно которому P будет иметь только одно ассоциированное W, "сильным релятивизмом" в противоположность "слабому релятивизму", где выражение может быть истинно относительно W1 и при этом вообще не формулируемо в терминах W230.
Ценность "слабого" варианта концепции относительной истины для обоснования языковой конвенции будет зависеть от возможности существования радикально различающихся концептуальных схем. Если в сообществе носителей языка L, включающем n членов, действует соглашение по поводу употребления Р, то это означает, что Р истинно относительно W1, W2, ... Wn. Тогда W1, W2, ... Wn должны иметь некоторую область пересечения ?, содержанием которой будет множество всех высказываний, тривиальным образом истинных для всех носителей языка L. Область ? может быть описана с помощью интенсиональной функции31, областью определения которой будет множество всех возможных правильных высказываний языка L, а областью значения - множество всех возможных истинных референций, выражаемых на этом языке. Логика нашего языка предполагает эти референции: таким способом конституируется все, что мы можем сказать о мире. По отношению к конвенции это означает, что связь между высказываниями и их референтами задает пределы функционирования соответствующих соглашений. Поскольку мы способны усматривать такие пределы, постольку мы не можем говорить о том, что так заданная связь и, соответственно, логика языка суть результаты конвенции. Конвенция выступает в качестве регулятива, создавая условия интерсубъективной проверяемости индивидуальных концептуальных схем. Прояснение смысла конвенции и ее роли в формировании значений может быть осуществлено в направлении определения функциональных границ конвенции по отношению к значениям путем генетического анализа значений, которые полагаются конвенциональными.
Рассмотрим два примера.
I. Предположим, что мальчик-африканец спрашивает у своего учителя из советского культурного представительства "Скажите, дяденька: снег - он какой?" - при том, что учитель понимает, что это вопрос и что он обращен к нему. Учитель (А) честно объясняет ему, что снег белый и т.д. Другой же учитель (Б) вместо ответа, как дзэнский монах, бьет ученика палкой по голове, не забыв после этого заботливо переспросить: "Ну, теперь понял?" И в первом, и во втором случаях оба учителя представляли себе ситуацию: они понимали, что это вопрос, и что он обращен к ним, и, более того - что эта ситуация должна быть реализована в направлении достижения понимания со стороны ученика. В этом смысле, можно считать, что оба учителя, А и Б, разделяли сходные цели; однако, их подходы к успешной реализации данной ситуации различаются, так что, если ученик и наблюдатели ожидают, что на вопрос последует ответ и разъяснения, то они будут удивлены поведением Б: в этом контексте (это контекст определенного понимания ситуации, которое мы можем считать конвенционально заданным) такое оформление, в том числе и языковое, этой ситуации будет развивать ее в направлении, обратном направлению к цели, то есть к объяснению. Для Б же, наоборот, его действия означают движение к цели - они направлены на то, чтобы вызвать у ученика состояние понимания.
II. Предположим, что А и Б верят в загробную жизнь. Они говорят на одном языке и понимают друг друга. Но Б приводит такое доказательство этого тезиса, которое А никак не может считать доказательством. Это означает, что совпадение полаганий А и Б по вопросу о загробной жизни не может быть проверено, поскольку не имеет общего поля интерсубъективной истинности. Можно ли тогда считать, что А и Б говорят об одном и том же? Где здесь границы конвенции?
Если А в ответ на требование Б предъявить доказательства существования загробной жизни бьет его палкою (не насмерть) с целью убедить собеседника, то мы полагаем (сторонний наблюдатель В может считать), что они действовали в рамках разных конвенций. Для А его действия обладали доказательной силой, а для Б - нет.
Поскольку А и Б говорят на одном языке, то Wa и Wб имеют общее ?, но из примеров мы видим, что конвенция не всегда является источником интерсубъективной проверяемости. В данном случае для успеха проверяемости Wa и Wб должны не только иметь общее ?, но и иметь возможность дальнейшего взаимного согласования концептуальных схем, которое может быть проведено относительно внеязыковых ориентиров. Конвенция задает рамки и/или указывает направление такого согласования, но не заполняет его предметную (содержательную) область32.
Таким образом, ситуации, которые мы можем рассматривать как примеры реализации конвенций, предстают как целесообразное единство действий и языковых выражений. Такая ситуация предполагается развивающейся в направлении соответствующей цели - например, достижения понимания - при правильном применении языка. Можно сказать, например, что языковое выражение употреблено правильно, если цель, которую ставил перед собой говорящий при его произнесении, достигнута. Поэтому если мы строим объяснение конвенции на "слабом" варианте релятивизма, то такое объяснение предполагает не то, что необходимые истины созданы в соответствии с соглашением, а только то, что необходимые истины (например, естественнонаучные) традиционно выражаются в одних терминах скорее, чем в других.
Итак, мы установили, что языковая конвенция обеспечивает возможность взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем и что пределы такого согласования связаны с характером отсылки к внеязыковому миру, представляемой языковыми выражениями. Поэтому дальнейшее обсуждение конвенции должно более определенно учитывать соотношение между языковыми знаками, концептуальными схемами и внеязыковым миром.
11.3.2 Онтологический статус концептуальных схем
Если выражение P истинно как относительно W1, так и относительно W2, то это означает, что и W1, и W2 располагают достаточными концептуальными ресурсами для того, чтобы быть сопоставимыми друг с другом. Но если бы это был единственный вид взаимоотношений концептуальных схем, связанных с предложениями, указывающими на один и то же феномен, то релятивистская концепция работала бы в конечном итоге совершенно аналогично абсолютистской. Различие между концептуальными схемами сводилось бы к тому тривиальному факту, что некоторый идиолект может содержать простые предикаты, объему которых в некотором другом идиолекте не соответствует ни один простой предикат или не один предикат вообще - и, соответственно, отождествление владения языком и владения концептуальной схемой, в духе Дэвидсона, было бы оправдано. Тем не менее наличие общей для двух идиолектов онтологии, содержащей понятия, которые индивидуализируют одни и те же объекты, само по себе еще не гарантирует пересечение концептуальных схем носителей этих идиолектов. Поскольку содержание мира может быть отражено в различных концептуальных схемах различным образом, поскольку оно открыто для различных способов концептуализации, в том числе и для несоизмеримых33 - постольку регулятив, управляющий взаимным согласованием концептуальных схем, должен быть открыт для онтологического анализа.
В самом деле, если мы скажем, что все истинные выражения истинны относительно концептуальной схемы конвенциональных классификаций, связанных с обсуждаемым выражением, то такой тезис может быть оспорен на непосредственном основании собственного истинностного статуса. Если сам тезис истинен лишь относительно, то он, если истинен, опровергает сам себя, составляя собственный контрпример34. Если же, с другой стороны, тезис относительной истины приемлем для сообщения о себе, значим относительно самого себя, тогда, в силу того, что он может являться в лучшем случае лишь относительно истинным, он сам сужает свою значимость, снижает свою релевантность для того, для кого относительная истина релятивизована к другой концептуальной схеме.
Поэтому, возможно, следует ограничить область применения понятия относительной истины выражениями о содержании мира, т.е. выражениями объектного языка. Такое ограничение соответствовало бы онтологическому тезису о конвенциональной категоризации содержания мира: в центре оказываются выражения о содержании мира, а не метавыражения, заключающие о содержательных выражениях. П. Давсон-Галле формулирует такой ограниченный тезис относительной истинности объектно-языковых выражений следующим образом:
истинное выражение объектного языка истинно относительно концептуальной схемы конвенциональных категоризаций, связанных с обсуждаемым выражением35.
Такое определение, будучи метаязыковым выражением, избегает самореференции и тем самым самоопровержения через представление контрпримера.
Однако вместе с тем выражения объектного языка, о которых оно заключает, также являются, в свою очередь, частью содержания мира, и поэтому заключающее о них выражение также может быть рассмотрено как выраженное на объектном языке. С такой точки зрения, проблема онтологического статуса конвенциональных категоризаций не может учитывать различие между выражениями, использующими непосредственно указывающие на содержание мира понятия, и метавыражениями относительно таких выражений. Если это так, то надежда избежать самоопровержения релятивизма, ограничивая область его приложения, не оправдывается.
Тем не менее прояснение этого различия важно для завершения описания того механизма, с помощью которого происходит взаимное согласование концептуальных схем. В ходе такого согласования языковое выражение подвергается интерпретации - которая, как известно, может иметь один из двух видов: описание в других знаках того же кода (парафраз) либо описание в знаках другого кода (перевод). Систематическое знание языка как языковая компетенция говорящего или слушающего предшествует интерпретации языкового выражения и конвенционально по природе36. Для того, чтобы показать пределы взаимного согласования концептуальных схем, следует выяснить, чтo именно может выступать в роли интерпретационного кода в концептуальных схемах - и, соответственно, в каком отношении находится интерпретационный код к содержанию мира.
Мы уже видели, что позиция, отождествляющая владение языком с владением концептуальной схемой, не является продуктивной для объяснения конвенции как стабилизатора значения. Мы приняли, далее, что концептуальная схема - это нечто большее, чем аналитический набор аксиом, с которым сравнивается выражение Р для установления его истинности, поскольку использование набора неинтерпретированных выражений в качестве релятивизатора сталкивается с непреодолимыми трудностями37. Определив это "нечто большее" как систему ментальных репрезентаций, мы должны теперь показать, каким образом эта система может выступать в роли интерпретационного кода, т.к. в противном случае обсуждение конвенциональности значения в предложенном здесь направлении остается неполным.
Объявляя противопоставление концептуальной схемы эмпирическому содержанию "третьей догмой эмпиризма" (вслед за двумя Куайновыми - аналитико-синтетической дистинкцией и редукционизмом), Дэвидсон исходил из того, что как аналитико-синтетическая дистинкция, так и концептуальный релятивизм, по его мнению, объяснимы в терминах идеи эмпирического содержания. Дуализм синтетического и аналитического является дуализмом предложений, которые истинны вследствие как своего значения, так и эмпирического содержания, и предложений, истинных лишь благодаря своему значению и не имеющих никакого эмпирического содержания. Однако поскольку мы считаем, что все предложения имеют эмпирическое содержание, которое объясняется через референцию к внеязыковому миру, постольку мы не можем отказаться от идеи эмпирического содержания. Таким образом, вместо аналитико-синтетического дуализма мы получаем дуализм концептуальной схемы и эмпирического содержания.
Трудно не согласиться с Дэвидсоном в том, что описанный им дуализм не может быть представлен в рациональной форме38, но отсюда еще не ясно - и не видно, как может быть прояснено, - каким образом концептуальная схема может быть описана в терминах соответствия некоторой внешней ей сущности. Возможно, у эмпиризма была всего лишь одна догма, а именно - сама идея "эмпирического содержания". Говорить о конвенциональности "данного" возможно лишь постольку и лишь в том отношении, что собственно "данными" полагаются ощущения и другие явления сознания, которые мы не можем не воспринимать как таковые. Мы не можем принять, что мир находится у нас в голове; следовательно, явления сознания, на основании которых мы заключаем о мире, сами им не являются. То предположение, согласно которому именно эти явления и являются миром, неудовлетворительно уже в силу того, что их наиболее сущностное свойство - как раз свидетельствовать о мире, "быть направленными на объект". У нас нет никаких других свидетельств о мире, кроме феноменов; о мире и о самом его существовании мы заключаем из факта невозможности (по крайней мере, без специальных технических ухищрений) воспринимать явления нашего сознания иначе, чем относящимися к чему-то внешнему по отношению к ним.
Репрезентация предмета включает нас в определенную заданность, позволяющую нам воспринимать предмет именно в качестве такового. Такие представления могут быть свойственны радикальной позиции, согласно которой не существует трансцендентной по отношению к сознанию реальности. Но и если мы будем рассматривать вещь (например, снег) даже с диаметрально противоположных позиций - как, скажем, материальный предмет, принадлежащий объективному миру, - то мы тем более не станем отрицать, что содержанием нашего сознания является не сам снег, а некоторая психическая сущность, ментальная репрезентация снега, "означаемое" в соссюровском понимании. Эта репрезентация существует в качестве таковой лишь одним способом: имея свое бытие вне себя. Сама идея репрезентации подразумевает, что это - некая сущность, отличная от другой сущности, к которой она относится или которую она представляет39. Отношение между этими двумя сущностями есть простейшее отношение означения. Наши визуальные, тактильные и иные сенсорные и рефлективные представления предмета - например, снега - являются знаками снега в языке непосредственного описания действительности - языке нашей концептуальной схемы, с помощью которой мы ориентируемся в мире и вообще способны делать все, что мы делаем. Концептуальная схема как система концептов и была бы тем "индивидуальным языком", невозможность которого постулирует соответствующий аргумент; но она - не язык: она является текстом на этом индивидуальном языке, языке непосредственного описания действительности. Этому языку не хватает "языковости" в том отношении, что он не обеспечивает коммуникацию - мы не можем непосредственно обмениваться с другими людьми нашими мыслями и т.п. (по крайней мере, согласно современным научным представлениям, спорить с которыми не представляется возможным - так же, как и считать вопрос закрытым). Но мы можем использовать - и используем - для описания нашей концептуальной схемы естественный язык, предстающий, таким образом, метаязыком по отношению к языку непосредственного описания действительности.
Поэтому вопрос о конвенциональности "данного" может быть поставлен следующим образом: являются ли метавыражения конвенциональных концептуальных схем абсолютно или же относительно истинными для своих концептуальных схем? Очевидно, это зависит от того, чем являются референты метавыражений: терминами естественных родов содержания мира или категориями конвенциональных классификаций. Указывают ли конвенциональные категории, связанные с понятием относительной истины, на естественные виды?
Ответ на этот вопрос будет зависеть от того, чтo мы признаем объектным языком концептуальной схемы, т.е. вопрос о том, являются ли метавыражения конвенциональных концептуальных схем абсолютно или же относительно истинными для своих концептуальных схем?
Как попытки снятия описанного дуализма могут быть рассмотрены "философские языки", пик интереса к которым приходится на ХVII в. Созданию философских языков предшествовал постулат рационалистической школы о том, что языки порождаются априорно заложенными в языковом сознании идеями; Бэкон, Декарт, Паскаль, Лейбниц, Локк отмечали неадекватность слов соответствующим понятиям и пытались найти другой тип знака, могущий выразить идею ближе к ее содержанию таким образом, чтобы она была понятна любому человеку на земле. Такой "подлинный знак" был призван передавать понятия (а не звуки) с помощью символов и лишь потом переводился бы на соответствующий язык. Аналогиями знаков такого рода признавались ноты, цифры, пиктограммы, иероглифы. Все они напрямую выражали идеи и могли быть поняты говорящими на любом языке.
Попытки выработать "подлинный знак" и на его базе философский язык были связаны с классификацией всего корпуса знаний о мире; соответственно, очень скоро такое деление оказывалось нарушенным, так как происходило переосмысление и пополнение научных знаний - т.е. знаний, с той или иной необходимостью являющихся общепризнанными.
Например, епископ Джон Уилкинс разделил все существующие знания на сорок разделов, таким образом пытаясь классифицировать все научные факты по их взаимосвязям. Уилкинс считал, что его разделы устанавливали реальные взаимоотношения вещей в природе, открывая подлинные связи между ними путем компоновки их в группы: "сравнение всех вещей по определенным параметрам, как это предложено в наших таблицах, позволяет проложить кратчайший и простейший путь к подлинному знанию о мире из всех когда-либо предлагавшихся"40. Для письма предлагался тот самый "подлинный философский знак", призванный непосредственно отражать понятие. Каждый знак включал значимые компоненты, в совокупности сочетавшиеся в понятие. Так, слово лосось ничего нам не говорит само по себе, своей внутренней формой; соответствующее слово zana у Уилкинса содержит в себе определение для человека, усвоившего сорок категорий и подвидов этих категорий: рыба, чешуйчатая, речная, с розовым мясом. Однако кит, которого Уилкинс поместил в класс рыб, вскоре, по выражению Борхеса, стал млекопитающим, а это повлекло за собой полную переделку классов в системе "подлинных знаков"41.
Хотя поиски универсальных, не выбранных произвольно "элементов человеческой мысли", некоего lingua mentalis (Оккам) как основы любых возможных семантических построений связаны прежде всего с рационалистической традицией, вряд ли они являются специфически рационалистической интенцией. Скорее это одна из наиболее общих программ исследования проблемы связи между вещью и ее названием, причем такая программа, методология которой, возможно, в наибольшей степени отражает природу предмета, поскольку ясно, что исследование связи между вещью и ее названием отсылает к весьма глубоким основаниям знания: если и возможно усмотрение более предельных оснований, то оно тем не менее ex definitio не может быть вербализовано. В современных семантических теориях выбор элементарных терминов (primitive terms) предстает некоторым метафизическим ориентиром: либо он признается произвольным - что связано с конвенционалистским подходом к значению, - либо наоборот. Однако в последнем случае исследователю не обязательно занимать "реалистскую" позицию. Поскольку весьма трудно было бы указать удовлетворительные причины, по которым разрыв между теорией и эмпирическим фактом в семантике должен быть больше, чем в физике или химии, постольку выбор семантических "атомов" может считаться произвольным, с такой точки зрения, не в большей степени, чем установление списка химических элементов (в таком отношении эмпирически ориентирована теория "семантических примитивов" А. Вежбицкой42).
Таким образом, представляется затруднительным задать такую онтологию, в которой конвенциональные категории указывали бы на естественные виды. Само по себе это, разумеется, не означает и не может означать, что естественные виды "не существуют"; но отсюда следует, что для инвариантности интерпретации языковых выражений участниками коммуникационного акта - и, следовательно, для успешного функционирования языка - необходима возможность взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем.
Подобный подход представляется преимущественным минимум в двух отношениях. Он позволяет
1. преодолеть ограниченность эмпиристской позиции, согласно которой знание семантических фактов относительно слов неотделимо от знания эмпирических фактов относительно обозначаемых этими словами предметов.
Эмпиристский подход был, в свою очередь, вызван неприятием теорий "августинианского" вида, согласно которым значение является некоторой автономной сущностью. Однако впадение в противоположную крайность оказывается не более продуктивным для решения семантических проблем описания естественного языка. Рассмотрение значения как результата согласования концептуальных схем дает возможность избежать и этой противоположной крайности ("догмы реализма"?) и
2. отказаться от представления о значении как о сущности, которая может быть полностью описана без указания на процесс семиозиса. Таким образом, эта позиция представляет аналитический вариант подхода, восходящего в современной традиции к Ч. Пирсу и в той или иной степени разделяемого сегодня большинством лингвистов.
Итак, если мы теперь вернемся к вопросу о том, каким образом ситуация употребления знаков естественного языка может иметь форму ситуации существования соглашения об их использовании, действующего между членами языкового сообщества - при том, что такое соглашение не заключалось в действительности, или, говоря более строго, при том, что нам ничего не известно о действительном факте заключения такого соглашения и о возможности условий его заключения, - то мы можем сделать следующий вывод.
Говоря о "языковой конвенции", мы подразумеваем возможность взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем, которое обеспечивает инвариантность дальнейшей интерпретации языковых выражений. Пределы взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем устанавливаются их отношением к внеязыковому миру, через которое осуществляется обозначение языковыми выражениями элементов внеязыкового мира -или же, иными словами, для того, чтобы применение в концепции значения как условий истинности отвечало требованию онтологической нейтральности, необходима возможность взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем, которое обеспечивало бы инвариантность дальнейшей интерпретации языковых выражений.
11.4. Каузальные теории референции
11.4.1 Идентифицирующие дескрипции
Как мы видели при обсуждении конвенциональности значения, использование понятия конвенции не решает проблему индивидуирующих функций, т.е. процедуру прослеживания индивидов сквозь возможные миры. Эта проблема обладает относительной независимостью от формальных проблем семантики возможных миров.
Для решения задачи идентификации предмета обозначения привлекается понятие дескрипции, понимаемой при этом как языковая (текстовая) характеристика предмета по некоторым из его признаков, которая может употребляться в языке (речи) вместо имени этого предмета. Успешность такого употребления выступает показателем релевантности тех параметров, по которым произведена дескрипция.
Например, вместо имени "Наполеон" можно употребить дескрипцию "побежденный при Ватерлоо" - или, скажем, дескрипцию "vaincu a Waterloo", являющуюся переводом первой на другой естественный язык. Вместе с тем дескрипция "побежденный при Бородино" будет указывать на Наполеона, а ее перевод на французский язык - "vaincu a Borodino" - наоборот, на его противника Кутузова: поскольку в указанном сражении было уничтожено примерно равное число людей с обеих сторон, а войска при этом остались на прежних позициях, то вопрос о том, кто же при этом оказался победителем, оказывается вопросом интерпретации. Естественный язык при этом выступает не в качестве некоторой эмпирической догмы ("язык, на котором в действительности говорят все французы"), а в качестве некоторого основания формализации (например - язык, совокупность всех тривиально истинных предложений которого единственным образом определяет объем понятия истины для его носителя). Дескрипция оказывается, таким образом, релятивизованной к некоторой системе описания, или концептуальной схеме. Наиболее простым - и наиболее привлекательным для многих, в том числе наиболее авторитетных, исследователей - путем снятия этой проблемы оказывается отождествление концептуальной схемы с языком. Однако такой ход не устраняет затруднений, связанных с идентификацией референта в интенсиональных контекстах. Для их элиминации привлекаются понятия коммуникативного намерения, иллокутивной силы высказывания и множество других, достаточно гетерогенных понятий, коррелирующих в том отношении, что они образуют некую "референцию говорящего" (К. Доннелан), управляющую семантической референцией.
Для устранения проблем, вытекающих из подстановки кореферентных выражений, в теориях значения привлекаются множество самых разнообразных техник и понятий, большинство из которых сходны в том отношении, что они апеллируют к представлениям о некой "референции говорящего", управляющей семантической референцией. Пафос подобных усилий заключается в следующем: поскольку невозможно непосредственное указание на объекты в референциально непрозрачных контекстах и требуются дополнительные идентифицирующие процедуры, постольку проблема референции оказывается связанной с проблемой индивидуации некоего предмета. Возможна ли все же индивидуация посредством именно дескрипций и каким требованиям должны отвечать такие дескрипции?
Суть принципа идентифицирующих дескрипций резюмирована в известном утверждении "дескриптивной метафизики" П. Стросона: "Имя ничего не значит без поддержки дескрипций". В соответствии с этим принципом знание ряда дескрипций обеспечивает возможность выделения "базисного индивида" - референта собственного имени - единственным образом. Так, возможность распознавания человека по имени Цицерон достигается при условии знания дескрипций "великий оратор" и "житель Древнего Рима" определенным образом. Однако, с этим требованием определенности понимания дескрипций, лежащих в основании индивидуации, связана проблема межконтекстуальной многозначности: дескриптивный способ указания не гарантирует выделения во многих ситуациях единственного референта, удовлетворяющего имеющимся в наличии дескрипциям.
Когда говорящий утверждает нечто, обладающее формой "N есть Р", где N - имя, а Р - предикат, то условия истинности выглядят следующим образом: сказанное истинно ТТТ:
а) имеется некая (объектная) сущность, связанная определенным образом с использованием имени "N";
б) предмет, существующий этой сущностью (т.е. существование этого предмета задает "наличие" этой сущности), обладает свойством, означенным "Р".
Возникающий в связи с этим вопрос может быть сформулирован так:
каким образом идентификационные особенности предмета должна быть связана с использованием имени "N", чтобы имя указывало на предмет?
Согласно принципу идентифицирующих дескрипций, ответ заключается в следующем: такой объект должен обладать свойствами, которые фиксируются соответствующими дескрипциями. По традиционным представлениям, идущим от Рассела и Фреге, указание на предмет возможно в случае представления собственного имени как совокупности дескрипций: знание таких, например, дескрипций, как "ученик Платона" и "учитель Александра Македонского", считается достаточным для указания на человека по имени "Аристотель". Возможность указания при таком подходе определяется некоторым уровнем знания об объекте, а сама проблема указания ставится как эпистемологическая проблема. Теория Рассела о дескриптивном содержании имен (по крайней мере, обычных имен собственных) является фрегеанской в том отношении, что, согласно ней, имена обеспечивают референцию к вещам через дескриптивное содержание, которое связано с именем. Иными словами, имя связано с эквивалентным (синонимичным) множеством дескрипций, и имя относится к чему бы то ни было, что удовлетворяет всем (или наибольшему количеству из имеющихся или возможных) дескрипций. С такой точки зрения, дескрипции дают значение имени, определяя предмет референции, который является чем бы то ни было, что удовлетворяет (или лучше всего удовлетворяет) дескрипции. Так, имя собственное является сингулярным выражением обращения, которое используется, чтобы обеспечить референцию к единственному индивиду или предмету. Возникающий в этой связи вопрос таков: в силу чего имена отсылают к их носителям? Согласно Расселу и Фреге, имя выбирает своего носителя в силу некоторой связанной с именем дескриптивной информации, которая относится исключительно к носителю имени.
Таким образом, традиционные представления о дескрипциях могут быть рассмотрены как основанные на репрезентационистском подходе к языку. Если референциальная теория в ее традиционном (эмпиристском) варианте отождествляла значение выражения с тем, на что оно указывает, или с референциальной связью (т.е. не привлекала допущения об отождествлении знания с возможностью описания), то включение в поле рассмотрения Т-теорий референциально непрозрачных контекстов, неизбежное при анализе высказываний естественного языка, потребовало увеличения выразительных возможностей формальных систем. Для этого теория референции должна быть основана на такой концепции указания, которая позволила бы выразить более сложные взаимоотношения между предметом и концептуальной схемой. В связи с этим возникает тенденция говорить не столько о значении, сколько о формах представления значения, или об определениях терминов, позволяющих единственным образом выделить указываемый предмет. Обладать некоторым знанием предмета, достаточным для его идентификации, означает тогда располагать не просто информацией о предмете, но информацией о значении термина, указывающего на этот предмет. Таковы, в частности, более современные референциальные ходы - жесткие десигнаторы, индексикалы, "референция говорящего" и т.д. Представляется, что, с такой точки зрения, описание предмета (трансцендентного описанию референта) с помощью дескрипции исходит из допущения о том, что этот предмет является так или иначе данным, заданным (pre-given); более же сложные виды описания исходят из несколько иного допущения, а именно: первичное описание предмета может быть помещено в контекст некоторой системы описания - или: имеется (дана, задана, может быть задана) такая система описания, что помещение в нее указания на описываемый референт не нарушит правил функционирования этой системы. Иначе - как, например, заметил Дэвидсон - такие каузальные теории референции не будут теориями значения, потому что они обратились бы к причинным отношениям между именами и объектами, о которых говорящие могут быть неосведомлены43.
Если есть система взаимосвязанных (формально и содержательно) обозначений и в этой системе взаимосвязаны как дескриптивные, так и конструктивные по характеру отношения к реальности - а эта реальность полагается в пределе общей для дескриптивного выражения в данной системе предложений - то перед нами встает вопрос: как эта внутренняя взаимосвязность (единство) достигается и сохраняется в контексте различного характера соотнесения с реальностью внутри данной системы предложений? Уместный здесь вопрос может быть сформулирован следующим образом:
как осуществляется и как возможно дескриптивное расширение наличной реальности, означающее по существу увеличение знания о мире?
Поскольку мы считаем и дескрипцию, и более развернутые характеристики предмета - например, объяснение - различными видами описания некоторой сущности (в данном случае, трактуя термин "описание" подобным расширительным образом, мы не отступаем от современной аналитической традиции), постольку переход от одного вида описания к другому сам, в свою очередь, может быть описан. Такое описание перехода от дескрипции к объяснению предполагает установление некоторых критериев, руководствуясь которыми мы можем в случае необходимости говорить о таком переходе как о совершившемся (см. § 12.2.)
Указанная проблема достаточно широко обсуждалась в дискуссиях о "догмах эмпиризма", и отсутствие (или недостаточная мотивация) собственно эпистемологических оснований для формализации эмпирических данных в дедуктивных теориях не является на сегодняшний день специфически "анархическим" допущением: оно не оспаривается и вполне сдержанными исследователями. Однако здесь оказывается более релевантным прагматический критерий: поскольку теория отвечает целям не только объяснения уже известных фактов, но и предсказания новых, постольку она признается удовлетворительной, а отсутствие или невозможность метаметодологического обоснования теории как описания некоторой трансцендентной ей сущности не снижает ее ценности как теории. Применительно к языковым системам это означает, что если мы можем успешно употреблять термин в будущем таким же образом, каким мы его употребляли в прошлом, то сам этот факт выступает для нас в качестве более релевантного критерия правильности или истинности обозначения, чем степень и собственно характер соотнесенности этого термина с его референтом. Таким образом, элементарные термины устанавливаются самим функционированием языковой системы. Н. Гудмен выразил эту мысль следующим образом:
Термин выбирается в качестве элементарного не потому, что он является неопределяемым; скорее, он является неопределяемым в силу того, что он был выбран элементарным.
Поэтому важный для нас вывод, следующий отсюда, таков:
Дескриптивное содержание, которое мы связываем с именем, не представляет значение имени; оно используется скорее, чтобы установить референцию имени.
Указание дескрипциями само по себе возможно тогда и только тогда, когда мы предварительно уже обладаем некоторым знанием об указанном объекте. Тогда само указание сводится к проверке соответствия некоторых предикатов определенным свойствам, уже известным нам. Допустим, мы обладаем знанием следующей совокупности дескрипций: человек, который был великим оратором, жил в Древнем Риме и был лыс. Мы полагаем, что этим человеком был Цицерон. Однако наша уверенность в правильном указании основывается на том, что мы уже ранее обладали достаточными знаниями о человеке по имени Цицерон - достаточными в том смысле, что мы были способны ответить на вопрос: "на кого вы указываете?" Наше указание сводится к установлению соответствия между известными дескрипциями и ранее известными нам свойствами Цицерона.
Однако неясно - и неясно, с какой точки зрения может быть определено - какое количество дескрипций будет необходимым и достаточным для выделения объекта. Поэтому во многих ситуациях дескриптивный способ указания не обеспечивает выделения объектов или референтов единственным образом.
Недостатки указания дескрипциями обнаруживаются, например, при попытке указания с помощью одних и тех же дескрипций на один и тот же объект в различные периоды - скажем, на человека по имени Цицерон в юности, когда он еще не облысел, и в период позирования для бюста. Отсюда понятно, почему принцип идентифицирующих дескрипций не выдерживает некоторых контрпримеров: они возникают оттого, что возможны ситуации, в которых референт имени не выделяется данной совокупностью дескрипций, или ситуаций, в которых объект, удовлетворяющий такому описанию, не является искомым референтом. В последнем случае ситуация выглядит, с точки зрения корреспондентной теории истины, следующим образом: дескрипции действительно указывают на объект, но указание оказывается ложным.
Такого рода ситуации свидетельствуют о необходимости выделения двух моментов в указании: определения истинности или ложности значения имени указываемого объекта и определения истинности или ложности способа указания. Такая теория, которая отображала бы значение выражения, должна состоять:
а) из теорем T-теории;
б) из теории выражений, используемых в T-теоремах.
Отождествление этих моментов в принципе идентифицирующих дескрипций приводит к описанным трудностям.
Рассмотренные особенности дескриптивного способа указания приводят к вопросу о различии между знанием того, что означает данное выражение, и тем, что оно называет. Знание того, что такое вода, например, требует определенных знаний о воде. Можно было бы сказать: только тот, кто знает, что вода есть Н2О, на самом деле знает, что такое вода. Однако понимание термина "вода" не требует этого. Другими словами, следует проводить различие между пониманием термина и конкретным знанием конкретного объекта, на который он указывает. Такое различие предполагает, далее, разграничение знания семантических фактов относительно слов и знания эмпирических фактов относительно их референтов. Обладать некоторым знанием объекта, достаточным для его идентификации, означает тогда располагать не просто информацией об объекте, но и информацией о значении термина, указывающего на этот объект.
Так, Сол Крипке утверждает, что фрегеанская теория не в состоянии дать адекватную теорию того, как имена указывают на предметы, и предлагает более адекватное, по его мнению, объяснение того, как имена выбирают свои референты. В теории Крипке появляются два важных компонента: социальный и каузальный. Теория дескрипций считает, что имя N обозначает объект x при использовании S в том случае, если x единственно удовлетворяет всем или большинству таких предикатов F, что S согласился бы с "N есть F"; имя определяет свое обозначение с помощью критерия пригодности. Но во многих случаях информация, обычно связываемая со специфическими индивидами, является ошибочной. Поэтому теория дескрипций могла бы быть расширена за счет включения социального элемента, который Крипке считает необходимым. Согласно такой альтернативе, имена должны рассматриваться как играющие референциальную роль в пределах языкового сообщества, а дескрипции, которые связаны с именем, должны определяться общепринятыми убеждениями (beliefs) по поводу называемого индивида. Это не обязательно должно достигаться усреднением убеждений языкового сообщества, касающихся этого индивида: может быть увеличен "удельный вес" отдельных дескрипций - например, принадлежащих тем членам языкового сообщества, кто обладает лучшим знанием рассматриваемого индивида.
Согласно Крипке, выбор не может зависеть исключительно от свойств, которыми обладает индивид; каузальный элемент должен быть включен в любую успешную теорию референции. Необходимость в каузальном элементе может быть обнаружена по следующей аналогии: расплывчатая фотография все же является фотографией именно некоторого специфического человека на основании причинного отношения, даже если мы можем получить лучшее представление о внешности этого человека по фотографии его близнеца.
Каузальная референция выглядит, по Крипке, следующим образом. Индивид x "окрещен" именем N, и далее это имя передается от одного к другому конкретному случаю употребления N. Говорящий может обозначить x при помощи имени N, если имеется цепь сохраняющих референцию связей, который ведет назад к начальному крещению. Связь сохраняет референцию, если говорящий намеревается использовать имя с той же самой референцией, что и тот человек, от которого он его слышал ("так говорят"). С помощью подобного рода каузальной зависимости объясняется возможность употребления имени в таких ситуациях, где для обсуждаемого индивида не отыскиваются дескрипции, идентифицирующие его единственным образом.
Возникающий в этой связи вопрос таков:
каковы онтологические основания для того, чтобы
"так говорить"?
На что, с такой точки зрения, указывают имена естественного языка, употребляемые в реальной речевой деятельности - на элементы мира, заданные самой природой вещей, или на конвенциональные классы? Функционируют ли выражения естественного языка (например, имена собственные) как термины естественных видов или как термины конвенциональной категоризации содержания мира? Теория сингулярной референции Крипке пересекается, таким образом, с теорией значения терминов естественных видов.
10.4.2 Жесткие десигнаторы
По традиционной (фрегеанской) теории, естественно-видовые термины (kind terms) функционируют аналогично именам собственным. Так же, как имена собственные имеют смысл, который определяет их референцию, так видовые термины имеют смысл или значение, которое определяет их экстенсионал, т.е. те случаи, к которым они применяются. В дополнение к этим естественно-видовым терминам существуют термины не-естественных, или конвенциональных (номинальных) видов. Поскольку естественные виды отражают дистинкции, локализованные во внешнем мире (является ли нечто золотом или тигром - вопрос экстралингвистический), постольку номинальные виды предстают предметом наших систем классификации и зависят от лингвистического удобства и соглашения. Естественные виды или рода определены внешним по отношению к его описанию миром; номинальные виды определены нашей конвенциональной категоризацией.
Концепция референции для видовых терминов должна, как и любая теория референции, экстенсионально корректным образом обеспечивать идентификацию объекта указания; специфика же указания именно посредством видовых терминов заключается в том, что такая теория предполагает некоторое объяснение особенностей указания не просто на объект, но на его сущностные свойства. Указание как связь между знаком (родовым или видовым термином) и обозначаемой им вещью (элементом множества внеязыковых объектов, образующих естественный род или вид) предстает, таким образом, в определенной степени обусловленным теми сущностными свойствами, благодаря которым эта вещь существует как идентифицируемая в своем видовом качестве.