<< Пред.           стр. 14 (из 21)           След. >>

Список литературы по разделу

 Вместе с королевским офицером в дом Оргона пришел и Тартюф. Домашние, в том числе и наконец прозревшая г-жа Пернель, приня­лись дружно стыдить лицемерного злодея, перечисляя все его грехи. Тому это скоро надоело, и он обратился к офицеру с просьбой огра-
 [516]
 дить его персону от гнусных нападок, но в ответ, к великому свое­му — и всеобщему — изумлению, услышал, что арестован.
 Как объяснил офицер, на самом деле он явился не за Оргоном, а для того, чтобы увидеть, как Тартюф доходит до конца в своем бес­стыдстве. Мудрый король, враг лжи и оплот справедливости, с самого начала возымел подозрения относительно личности доносчика и ока­зался как всегда прав — под именем Тартюфа скрывался негодяй и мошенник, на чьем счету великое множество темных дел. Своею властью государь расторг дарственную на дом и простил Оргона за косвенное пособничество мятежному брату.
 Тартюф был с позором препровожден в тюрьму, Оргону же ниче­го не оставалось, кроме как вознести хвалу мудрости и великодушию монарха, а затем благословить союз Валера и Марианы.
 А А. Карельский
 Дон Жуан, или Каменный гость (Don Juan, ou le Festin de Pierre) - Комедия (1665)
 Покинув молодую жену, донью Эльвиру, Дон Жуан устремился в по­гоню за очередной пленившей его красавицей. Его нимало не смуща­ло, что в том городе, куда он прибыл по ее следам и где намеревался похитить ее, за полгода до того им был убит командор — а чего бес­покоиться, если Дон Жуан убил его в честном поединке и был пол­ностью оправдан правосудием. Смущало это обстоятельство его слугу Сганареля, и не только потому, что у покойного здесь оставались род­ственники и друзья — как-то нехорошо возвращаться туда, где тобою если не человеческий, то уж божеский закон точно был по­пран. Впрочем, Дон Жуану никакого дела не было до закона — будь то небесного или земного.
 Сганарель служил своему господину не за совесть, а за страх, в глубине души считая его мерзейшим из безбожников, ведущим жизнь, подобающую скорее скоту, какой-нибудь эпикурейской сви­нье, нежели доброму христианину. Уже одно то, как скверно он по­ступал с женщинами, достойно было высшей кары. Взять хотя бы ту же донью Эльвиру, которую он похитил из стен обители, заставил на­рушить монашеские обеты, и вскоре бросил, опозоренную. Она зва­лась его женой, но это не значило для Дон Жуана ровным счетом
 [517]
 ничего, потому как женился он чуть не раз в месяц — каждый раз нагло насмехаясь над священным таинством.
 Временами Сганарель находил в себе смелость попрекнуть госпо­дина за неподобающий образ жизни, напомнить о том, что с небом шутки плохи, но на такой случай в запасе у Дон Жуана имелось мно­жество складных тирад о многообразии красоты и решительной не­возможности навсегда связать себя с одним каким-то ее про­явлением, о сладостности стремления к цели и тоске спокойного об­ладания достигнутым. Когда же Дон Жуан не бывал расположен рас­пинаться перед слугой, в ответ на упреки и предостережения он просто грозился прибить его.
 Донья Эльвира плохо знала своего вероломного мужа и потому поехала вслед за ним, а когда разыскала, потребовала объяснений. Объяснять он ничего ей не стал, а лишь посоветовал возвращаться об­ратно в монастырь. Донья Эльвира не упрекала и не проклинала Дон Жуана, но на прощание предрекла ему неминуемую кару свыше.
 Красавицу, за которой он устремился в этот раз, Дон Жуан наме­ревался похитить во время морской прогулки, но планам его поме­шал неожиданно налетевший шквал, который опрокинул их со Сганарелем лодку. Хозяина и слугу вытащили из воды крестьяне, про­водившие время на берегу.
 К пережитой смертельной опасности Дон Жуан отнесся так же легко, как легко относился ко всему в этом мире: едва успев обсох­нуть, он уже обхаживал молоденькую крестьяночку. Потом ему на глаза попалась другая, подружка того самого Пьеро, который спас ему жизнь, и он принялся за нее, осыпая немудреными комплимен­тами, заверяя в честности и серьезности своих намерений, обещая непременно жениться. Даже когда обе пассии оказались перед ним одновременно, Дон Жуан сумел повести дело так, что и та и другая остались довольны. Сганарель пытался улучить момент и открыть простушкам всю правду о своем хозяине, но правда их, похоже, не слишком интересовала.
 За таким времяпрепровождением и застал нашего героя знако­мый разбойник, который предупредил его, что двенадцать всадников рыщут по округе в поисках Дон Жуана. Силы были слишком нерав­ные и Дон Жуан решил пойти на хитрость: предложил Сганарелю поменяться платьем, чем отнюдь не вызвал у слуги восторга.
 Дон Жуан со Сганарелем все-таки переоделись, но не так, как сначала предложил господин: он сам теперь был одет крестьянином, а слуга — доктором. Новый наряд дал Сганарелю повод поразглагольствовать о достоинствах различных докторов и прописываемых ими
 [518]
 снадобий, а потом исподволь перейти к вопросам веры. Тут Дон Жуан лаконично сформулировал свое кредо, поразив даже видавшего сиды Сганареля: единственное, во что можно верить, изрек он, это то, что дважды два — четыре, а дважды четыре — восемь.
 В лесу хозяину со слугой попался нищий, обещавший всю жизнь молить за них Бога, если они подадут ему хоть медный грош. Дон Жуан предложил ему золотой луидор, но при условии, что нищий из­менит своим правилам и побогохульствует. Нищий наотрез отказался. Несмотря на это Дон Жуан дал ему монету и тут же со шпагой наго­ло бросился выручать незнакомца, на которого напали трое разбой­ников.
 Вдвоем они быстро расправились с нападавшими. Из завязавшей­ся беседы Дон Жуан узнал, что перед ним брат доньи Эльвиры, дон Карлос. В лесу он отстал от своего брата, дона Алонсо, вместе с кото­рым они повсюду разыскивали Дон Жуана, чтобы отомстить ему за поруганную честь сестры. Дон Карлос Дон Жуана в лицо не знал, но зато его облик был хорошо знаком дону Алонсо. Дон Алонсо скоро подъехал со своей небольшой свитой и хотел было сразу покончить с обидчиком, но дон Карлос испросил у брата отсрочки расправы — в качестве благодарности за спасение от разбойников.
 Продолжив свой путь по лесной дороге, господин со слугой вдруг завидели великолепное мраморное здание, при ближайшем рассмот­рении оказавшееся гробницей убитого Дон Жуаном командора. Гроб­ницу украшала статуя поразительной работы. В насмешку над памятью покойного Дон Жуан велел Сганарелю спросить статую ко­мандора, не желает ли тот отужинать сегодня у него в гостях. Пере­силив робость, Сганарель задал этот дерзкий вопрос, и статуя утвердительно кивнула в ответ. Дон Жуан не верил в чудеса, но, когда он сам повторил приглашение, статуя кивнула и ему.
 Вечер этого дня Дон Жуан проводил у себя в апартаментах. Сга­нарель пребывал под сильным впечатлением от общения с каменным изваянием и все пытался втолковать хозяину, что это чудо наверняка явлено в предостережение ему, что пора бы и одуматься... Дон Жуан попросил слугу заткнуться.
 Весь вечер Дон Жуана донимали разные посетители, которые будто бы сговорились не дать ему спокойно поужинать. Сначала за­явился поставщик (ему Дон Жуан много задолжал), но, прибегнув к грубой лести, он сделал так, что торговец скоро удалился — несолоно хлебавши, однако чрезвычайно довольный тем, что такой важный гос­подин принимал его, как друга.
 [519]
 Следующим был старый дон Луис, отец Дон Жуана, доведенный до крайности отчаяния беспутством сына. Он снова, в который долж­но быть раз, повел речь о славе предков, пятнаемой недостойными поступками потомка, о дворянских добродетелях, чем только нагнал на Дон Жуана скуку и укрепил в убежденности, что отцам хорошо бы помирать пораньше, вместо того чтобы всю жизнь досаждать сы­новьям.
 Едва затворилась дверь за доном Луисом, как слуги доложили, что Дон Жуана желает видеть какая-то дама под вуалью. Это была донья Эльвира. Она твердо решила удалиться от мира и в последний раз пришла к нему, движимая любовью, чтобы умолять ради всего свято­го переменить свою жизнь, ибо ей было открыто, что грехи Дон Жуана истощили запас небесного милосердия, что, быть может, у него остался всего только один день на то, чтобы раскаяться и отвра­тить от себя ужасную кару. Слова доньи Эльвиры заставили Сганареля расплакаться, у Дон Жуана же она благодаря непривычному обличью вызвала лишь вполне конкретное желание.
 Когда Дон Жуан и Сганарель уселись наконец за ужин, явился тот единственный гость, который был сегодня зван, — статуя командора. Хозяин не сробел и спокойно отужинал с каменным гостем. уходя, командор пригласил Дон Жуана назавтра нанести ответный визит. Тот принял приглашение.
 На следующий день старый дон Луис был счастлив как никогда: сначала до него дошло известие, что его сын решил исправиться и по­рвать с порочным прошлым, а затем он встретил самого Дон Жуана, и тот подтвердил, что да, он раскаялся и отныне начинает новую жизнь.
 Слова хозяина бальзамом пролились на душу Сганареля, но, едва только старик удалился, Дон Жуан объяснил слуге, что все его раская­ние и исправление — не более чем уловка. Лицемерие и притворст­во — модный порок, легко сходящий за добродетель, и потому грех ему не предаться.
 В том, насколько лицемерие полезно в жизни, Сганарель убедился очень скоро — когда им с хозяином встретился дон Карлос и грозно спросил, намерен ли Дон Жуан прилюдно назвать донью Эльвиру своею женой. Ссылаясь на волю неба, открывшуюся ему теперь, когда он встал на путь праведности, притворщик утверждал, что ради спасения своей и ее души им не следует возобновлять брачный союз. Дон Карлос выслушал его и даже отпустил с миром, оставив, впро­чем, за собой право как-нибудь в честном поединке добиться оконча­тельной ясности в этом вопросе.
 [520]
 Недолго, однако, пришлось Дон Жуану безнаказанно богохульст­вовать, ссылаясь на якобы бывший ему глас свыше. Небо действи­тельно явило ему знамение — призрака в образе женщины под вуалью, который грозно изрек, что Дон Жуану осталось одно мгнове­ние на то, чтобы воззвать к небесному милосердию. Дон Жуан и на сей раз не убоялся и заносчиво заявил, что он не привык к такому обращению. Тут призрак преобразился в фигуру Времени с косою в руке, а затем пропал.
 Когда перед Дон Жуаном предстала статуя командора и протяну­ла ему руку для пожатия, он смело протянул свою. Ощутив пожатье каменной десницы и услышав от статуи слова о страшной смерти, ожидающей того, кто отверг небесное милосердие, Дон Жуан почув­ствовал, что его сжигает незримый пламень. Земля разверзлась и по­глотила его, а из того места, где он исчез, вырвались языки пламени.
 Смерть Дон Жуана очень многим была на руку, кроме, пожалуй, многострадального Сганареля — кто ему теперь заплатит его жалова­нье?
 Д. А. Карельский
 Мизантроп (Le Misanthrope) - Комедия (1666)
 Своим нравом, убеждениями и поступками Альцест не переставал удивлять близких ему людей, и вот теперь даже старого своего друга Филинта он отказывался считать другом — за то, что тот чересчур ра­душно беседовал с человеком, имя которого мог потом лишь с боль­шим трудом припомнить. С точки зрения Альцеста, тем самым его бывший друг продемонстрировал низкое лицемерие, несовместимое с подлинным душевным достоинством. В ответ на возражение Филин­та, что, мол, живя в обществе, человек несвободен от требуемых нра­вами и обычаем приличий, Альцест решительно заклеймил богопротивную гнусность светской лжи и притворства. Нет, настаи­вал Альцест, всегда и при любых обстоятельствах следует говорить людям правду в лицо, никогда не опускаясь до лести.
 Верность своим убеждениям Альцест не только вслух деклариро­вал, но и доказывал на деле. Так он, к примеру, наотрез отказался улещивать судью, от которого зависел исход важной для него тяжбы, а в дом своей возлюбленной Селимены, где его и застал Филинт, Аль­цест пришел именно с тем, чтобы вдохновленными любовью нелице-
 [521]
 приятными речами очистить ее душу от накипи греха — свойствен­ных духу времени легкомыслия, кокетства и привычки позлословить; и пусть такие речи будут неприятны Селимене...
 Разговор друзей был прерван молодым человеком по имени Оронт. Он тоже, как и Альцест, питал нежные чувства к очарователь­ной кокетке и теперь желал представить на суд Альцеста с Филинтом новый посвященный ей сонет. Выслушав произведение, Филинт на­градил его изящными, ни к чему не обязывающими похвалами, чем необычайно потрафил сочинителю. Альцест же говорил искренне, то есть в пух и прах разнес плод поэтического вдохновения Оронта, и искренностью своею, как и следовало ожидать, нажил себе смертель­ного врага.
 Селимена не привыкла к тому, чтобы воздыхатели — а у нее их имелось немало — добивались свидания лишь для того, чтобы ворчать и ругаться. А как раз так повел себя Альцест. Наиболее горячо обли­чал он ветреность Селимены, то, что в той или иной мере она дарит благосклонностью всех вьющихся вокруг нее кавалеров. Девушка воз­ражала, что не в ее силах перестать привлекать поклонников — она и так для этого ничего не делает, все происходит само собой. С дру­гой стороны, не гнать же их всех с порога, тем более что принимать знаки внимания приятно, а иной раз — когда они исходят от людей, имеющих вес и влияние — и полезно. Только Альцест, говорила Се­лимена, любим ею по-настоящему, и для него гораздо лучше, что она равно приветлива со всеми прочими, а не выделяет из их числа кого-то одного и не дает этим оснований для ревности. Но и такой довод не убедил Альцеста в преимуществах невинной ветрености.
 Когда Селимене доложили о двух визитерах — придворных щего­лях маркизе Акаете и маркизе Клитандре, — Альцесту стало против­но и он ушел; вернее, преодолев себя, остался. Беседа Селимены с маркизами развивалась ровно так, как того ожидал Альцест — хозяй­ка и гости со вкусом перемывали косточки светским знакомым, при­чем в каждом находили что-нибудь достойное осмеяния: один глуп, другой хвастлив и тщеславен, с третьим никто не стал бы поддержи­вать знакомства, кабы не редкостные таланты его повара.
 Острый язычок Селимены заслужил бурные похвалы маркизов, и это переполнило чашу терпения Альцеста, до той поры не раскрывав­шего рта Он от души заклеймил и злословие собеседников, и вред­ную лесть, с помощью которой поклонники потакали слабостям девушки.
 Альцест решил было не оставлять Селимену наедине с Акастом и
 [522]
 Клитандром, но исполнить это намерение ему помешал жандарм, явившийся с предписанием немедленно доставить Альцеста в управ­ление. Филинт уговорил его подчиниться — он полагал, что все дело в ссоре между Альцестом и Оронтом из-за сонета. Наверное, в жан­дармском управлении задумали их примирить.
 Блестящие придворные кавалеры Акает и Клитандр привыкли к легким успехам в сердечных делах. Среди поклонников Селимены они решительно не находили никого, кто мог бы составить им хоть какую-то конкуренцию, и посему заключили между собой такое со­глашение: кто из двоих представит более веское доказательство благо­склонности красавицы, за тем и останется поле боя; другой не станет ему мешать.
 Тем временем с визитом к Селимене заявилась Арсиноя, считав­шаяся, в принципе, ее подругой. Селимена была убеждена, что скромность и добродетель Арсиноя проповедовала лишь поневоле — постольку, поскольку собственные ее жалкие прелести не могли ни­кого подвигнуть на нарушение границ этих самых скромности и добродетели. Впрочем, встретила гостью Селимена вполне любезно.
 Арсиноя не успела войти, как тут же — сославшись на то, что го­ворить об этом велит ей долг дружбы — завела речь о молве, окру­жающей имя Селимены. Сама она, ну разумеется, ни секунды не верила досужим домыслам, но тем не менее настоятельно советовала Селимене изменить привычки, дающие таковым почву. В ответ Сели­мена — коль скоро подруги непременно должны говорить в глаза любую правду — сообщила Арсиное, что болтают о ней самой: на­божная в церкви, Арсиноя бьет слуг и не платит им денег; стремится завесить наготу на холсте, но норовит, представился бы случай, пома­нить своею. И совет для Арсинои у Селимены был готов: следить сна­чала за собой, а уж потом за ближними. Слово за слово, спор подруг уже почти перерос в перебранку, когда, как нельзя более кстати, воз­вратился Альцест.
 Селимена удалилась, оставив Альцеста наедине с Арсиноей, давно уже втайне неравнодушной к нему. Желая быть приятной собеседни­ку, Арсиноя заговорила о том, как легко Альцест располагает к себе людей; пользуясь этим счастливым даром, полагала она, он мог бы преуспеть при дворе. Крайне недовольный, Альцест отвечал, что при­дворная карьера хороша для кого угодно, но только не для него — человека с мятежной душой, смелого и питающего отвращение к ли­цемерию и притворству.
 Арсиноя спешно сменила тему и принялась порочить в глазах Альцеста Селимену, якобы подло изменяющую ему, но тот не хотел
 [523]
 верить голословным обвинениям. Тогда Арсиноя пообещала, что Альцест вскоре получит верное доказательство коварства возлюбленной.
 В чем Арсиноя действительно была права, это в том, что Альцест, несмотря на свои странности, обладал даром располагать к себе людей. Так, глубокую душевную склонность к нему питала кузина Селимены, Элианта, которую в Альцесте подкупало редкое в прочих прямодушие и благородное геройство. Она даже призналась Филинту, что с радостью стала бы женою Альцеста, когда бы тот не был горячо влюблен в другую.
 Филинт между тем искренне недоумевал, как его друг мог воспы­лать чувством к вертихвостке Селимене и не предпочесть ей образец всяческих достоинств — Элианту. Союз Альцеста с Элиантой порадо­вал бы Филинта, но если бы Альцест все же сочетался браком с Селименой, он сам с огромным удовольствием предложил бы Элианте свое сердце и руку.
 Признание в любви не дал довершить Филинту Альцест, ворвав­шийся в комнату, весь пылая гневом и возмущением. Ему только что попало в руки письмо Селимены, полностью изобличавшее ее невер­ность и коварство. Адресовано письмо было, по словам передавшего его Альцесту лица, рифмоплету Оронту, с которым он едва только успел примириться при посредничестве властей. Альцест решил на­всегда порвать с Селименой, а вдобавок еще и весьма неожиданным образом отомстить ей — взять в жены Элианту. Пусть коварная видит, какого счастья лишила себя!
 Элианта советовала Альцесту попытаться примириться с возлюб­ленной, но тот, завидя Селимену, обрушил на нее град горьких по­преков и обидных обвинений. Селимена не считала письмо пре­досудительным, так как, по ее словам, адресатом была женщина, но когда девушке надоело заверять Альцеста в своей любви и слышать в ответ только грубости, она объявила, что, если ему так угодно, писала она и вправду к Оронту, очаровавшему ее своими бесчисленными до­стоинствами.
 Бурному объяснению положило конец появление перепуганного слуги Альцеста, Дюбуа. То и дело сбиваясь от волнения, Дюбуа рас­сказал, что судья — тот самый, которого его хозяин не захотел уле­щивать, полагаясь на неподкупность правосудия, — вынес крайне неблагоприятное решение по тяжбе Альцеста, и поэтому теперь им обоим, во избежание крупных неприятностей, надо как можно ско­рее покинуть город.
 Как ни уговаривал его Филинт, Альцест наотрез отказался пода­вать жалобу и оспаривать заведомо несправедливый приговор, кото-
 [524]
 рый, на его взгляд, только лишний раз подтвердил, что в обществе безраздельно царят бесчестие, ложь и разврат. От этого общества он удалится, а за свои обманом отобранные деньги получит неоспоримое право на всех углах кричать о злой неправде, правящей на земле.
 Теперь у Альцеста оставалось только одно дело: подождать Сели­мену, чтобы сообщить о скорой перемене в своей судьбе; если девуш­ка по-настоящему его любит, она согласится разделить ее с ним, если же нет — скатертью дорога.
 Но окончательного решения требовал у Селимены не один Аль­цест — этим же донимал ее Оронт. В душе она уже сделала выбор, однако ей претили публичные признания, обыкновенно чреватые громкими обидами. Положение девушки еще более усугубляли Акает с Клитандром, которые также желали получить от нее некоторые разъяснения. У них в руках было письмо Селимены к Арсиное — письмом, как прежде Альцеста, снабдила маркизов сама ревнивая адресатка, — содержавшее остроумные и весьма злые портреты искате­лей ее сердца.
 За прочтением вслух этого письма последовала шумная сцена, после которой Акает, Клитандр, Оронт и Арсиноя, обиженные и уяз­вленные, спешно раскланялись. Оставшийся Альцест в последний раз обратил на Селимену все свое красноречие, призывая вместе с ним отправиться куда-нибудь в глушь, прочь от пороков света. Но такая самоотверженность была не по силам юному созданию, избалованно­му всеобщим поклонением — одиночество ведь так страшно в двад­цать лет.
 Пожелав Филинту с Элиантой большого счастья и любви, Альцест распрощался с ними, ибо ему теперь предстояло идти искать по свету уголок, где ничто не мешало бы человеку быть всегда до конца чест­ным.
 Д. А. Карельский
 Скупой (L'Avare) - Комедия (1668)
 Элиза, дочь Гарпагона, и юноша Валер полюбили друг друга уже давно, и произошло это при весьма романтических обстоятельст­вах — Валер спас девушку из бурных морских волн, когда корабль, на котором оба они плыли, потерпел крушение. Чувство Валера было так сильно, что он поселился в Париже и поступил дворецким к отцу
 [525]
 Элизы. Молодые люди мечтали пожениться, но на пути к осуществле­нию их мечты стояло почти непреодолимое препятствие — невероят­ная скаредность отца Элизы, который едва ли согласился бы отдать дочь за Валера, не имевшего за душой ни гроша. Валер, однако, не падал духом и делал все, чтобы завоевать расположение Гарпагона, хотя для этого ему и приходилось изо дня в день ломать комедию, потворствуя слабостям и неприятным причудам скупца.
 Брата Элизы, Клеанта, заботила та же проблема, что и ее: он был без ума влюблен в поселившуюся недавно по соседству девушку по имени Мариана, но поскольку она была бедна, Клеант опасался, что Гарпагон никогда не позволит ему взять Мариану в жены.
 Деньги являлись для Гарпагона самым главным в жизни, причем безграничная скупость его сочеталась еще и со столь же безграничной подозрительностью — всех на свете, от слуг до собственных детей, он подозревал в стремлении ограбить его, лишить любезных сердцу со­кровищ. В тот день, когда разворачивались описываемые нами собы­тия, Гарпагон был более мнителен, чем когда-либо: еще бы, ведь накануне ему вернули долг в десять тысяч экю. Не доверяя сундукам, он сложил все эти деньги в шкатулку, которую потом закопал в саду, и теперь дрожал, как бы кто не пронюхал о его кладе.
 Собравшись с духом, Элиза с Клеантом все же завели с отцом разговор о браке, и тот, к их удивлению, с готовностью поддержал его; более того, Гарпагон принялся расхваливать Мариану: всем-то она хороша, разве что вот бесприданница, но это ничего... Короче, он решил жениться на ней. Эти слова совершенно ошарашили брата с сестрой. Клеанту так просто стало дурно.
 Но это еще было не все: Элизу Гарпагон вознамерился выдать замуж за степенного, благоразумного и состоятельного г-на Ансельма; лет ему было от силы пятьдесят, да к тому же он согласился взять в жены Элизу — подумать только! — совсем без приданого. Элиза ока­залась покрепче брата и решительно заявила отцу, что она скорее руки на себя наложит, чем пойдет за старика.
 Клеант постоянно нуждался в деньгах — того, что давал ему ску­пердяй отец, не хватало даже на приличное платье — и в один пре­красный день решился прибегнуть к услугам ростовщика. Маклер Симон нашел для него заимодавца, имя которого держалось в секре­те. Тот, правда, ссужал деньги не под принятые пять процентов, а под грабительские двадцать пять, да к тому же из требуемых пятнад­цати тысяч франков только двенадцать готов был дать наличными, в счет остальных навязывая какой-то ненужный скарб, но выбирать Клеанту не приходилось, и он пошел на такие условия.
 [526]
 Заимодавцем выступал родной папаша Клеанта. Гарпагон охотно согласился иметь дело с неизвестным ему молодым повесой, так как, по словам Симона, тот в самое ближайшее время ожидал кончины своего богатого отца. Когда наконец Гарпагон с Клеантом сошлись в качестве деловых партнеров, возмущению как одного, так и другого не было предела: отец гневно клеймил сына за то, что тот постыдно залезает в долги, а сын отца — за не менее постыдное и предосуди­тельное ростовщичество.
 Прогнав с глаз долой Клеанта, Гарпагон был готов принять дожи­давшуюся его Фрозину, посредницу в сердечных делах, или, попросту говоря, сваху. С порога Фрозина принялась рассыпаться в компли­ментах пожилому жениху: в свои шестьдесят Гарпагон и выглядит лучше иных двадцатилетних, и проживет он до ста лет, и еще похо­ронит детей и внуков (последняя мысль пришлась ему особенно по сердцу). Не обошла она похвалами и невесту: красавица Мариана хоть и бесприданница, но так скромна и непритязательна, что содер­жать ее — только деньги экономить; и к юношам ее не потянет, так как она терпеть их не может — ей подавай не моложе шестидесяти, да так чтоб в очках и при бороде.
 Гарпагон был чрезвычайно доволен, но, как ни старалась Фрозина, ей — как и предсказывал слуга Клеанта, Лафлеш, — не удалось вы­манить у него ни гроша. Впрочем, сваха не отчаивалась: не с этого, так с другого конца она свои денежки получит.
 В доме Гарпагона готовилось нечто прежде невиданное — званый ужин; на него были приглашены жених Элизы г-н Ансельм и Мариа­на. Гарпагон и тут сохранил верность себе, строго велев слугам не дай Бог не ввести его в расходы, а повару (кучеру по совместительству) Жаку приготовить ужин повкуснее да подешевле. Всем указаниям хо­зяина относительно экономии усердно вторил дворецкий Валер, таким образом пытавшийся снискать расположение отца возлюблен­ной. Искренне преданному Жаку было противно слушать, как бессо­вестно Валер подлизывался к Гарпагону. Дав волю языку, Жак честно рассказал хозяину, как весь город прохаживается насчет его невероят­ной скаредности, за что был побит сначала Гарпагоном, а потом и усердствующим дворецким. Побои от хозяина он принял безропотно, Валеру же обещал как-нибудь отплатить.
 Как было договорено, Мариана в сопровождении Фрозины нане­сла Гарпагону и его семейству дневной визит. Девушка была в ужасе от женитьбы, на которую ее толкала мать; Фрозина пыталась утешить ее тем, что в отличие от молодых людей Гарпагон богат, да и в бли­жайшие три месяца непременно помрет. Только в доме Гарпагона Мариана узнала, что Клеант, на чьи чувства она отвечала взаимнос-
 [527]
 тью, — сын ее старого уродливого жениха. Но и в присутствии Гар­пагона, не отличавшегося большой сообразительностью, молодые люди ухитрились побеседовать как бы наедине — Клеант делал вид, что говорит от имени отца, а Мариана отвечала своему возлюбленно­му, тогда как Гарпагон пребывал в уверенности, что слова ее обраще­ны к нему самому. Увидав, что уловка удалась, и от этого осмелев, Клеант, опять же от имени Гарпагона, подарил Мариане перстень с бриллиантом, сняв его прямо с папашиной руки. Тот был вне себя от ужаса, но потребовать подарок обратно не посмел.
 Когда Гарпагон ненадолго удалился по спешному (денежному) делу, Клеант, Мариана и Элиза повели беседу о своих сердечных делах. Присутствовавшая тут же Фрозина поняла, в каком нелегком положении оказались молодые люди, и от души пожалела их. Убедив молодежь не отчаиваться и не уступать прихотям Гарпагона, она по­обещала что-нибудь придумать.
 Скоро возвратясь, Гарпагон застал сына целующим руку будущей мачехи и забеспокоился, нет ли тут какого подвоха. Он принялся рас­спрашивать Клеанта, как тому пришлась будущая мачеха, и Клеант, желая рассеять подозрения отца, отвечал, что при ближайшем рас­смотрении она оказалась не столь хороша, как на первый взгляд: на­ружность, мол, у нее посредственная, обращение жеманное, ум самый заурядный. Здесь настал черед Гарпагона прибегнуть к хитрос­ти: жаль, сказал он, что Мариана не приглянулась Клеанту — ведь он только что передумал жениться и решил уступить свою невесту сыну. Клеант попался на отцовскую уловку и раскрыл ему, что на самом деле давно влюблен в Мариану; это-то и надо было знать Гарпагону.
 Между отцом и сыном началась ожесточенная перепалка, не за­кончившаяся рукоприкладством только благодаря вмешательству вер­ного Жака. Он выступил посредником между отцом и сыном, превратно передавая одному слова другого, и так добился примире­ния, впрочем недолгого, так как, едва стоило ему уйти, соперники разобрались что к чему. Новая вспышка ссоры привела к тому, что Гарпагон отрекся от сына, лишил его наследства, проклял и велел убираться прочь.
 Пока Клеант не слишком успешно боролся за свое счастье, его слуга Лафлеш не терял даром времени — он нашел в саду шкатулку с деньгами Гарпагона и выкрал ее. Обнаружив пропажу, скупец едва не лишился рассудка; в чудовищной краже он подозревал всех без ис­ключения, чуть ли даже не самого себя.
 Гарпагон так и заявил полицейскому комиссару: кражу мог совершить любой из его домашних, любой из жителей города, любой чело­век вообще, так что допрашивать надо всех подряд. Первым под руку
 [528]
 следствию подвернулся Жак, которому тем самым неожиданно пред­ставился случай отомстить подхалиму-дворецкому за побои: он пока­зал, что видел у Валера в руках заветную Гарпагонову шкатулку.
 Когда Валера приперли к стенке обвинением в похищении самого дорогого, что было у Гарпагона, он, полагая, что речь, без сомнения, идет об Элизе, признал свою вину. Но при этом Валер горячо настаи­вал на том, что поступок его простителен, так как совершил он его из самых честных побуждений. Потрясенный наглостью молодого че­ловека, утверждавшего, что деньги, видите ли, можно украсть из чест­ных побуждений, Гарпагон тем не менее упорно продолжал считать, что Валер сознался именно в краже денег — его нимало не смущали слова о непоколебимой добродетельности шкатулки, о любви к ней Валера... Пелена спала с его глаз, только когда Валер сказал, что нака­нуне они с Элизой подписали брачный контракт.
 Гарпагон еще продолжал бушевать, когда к нему в дом явился приглашенный на ужин г-н Ансельм. Лишь несколько реплик потре­бовалось для того, чтобы вдруг открылось, что Валер и Мариана — брат и сестра, дети знатного неаполитанца дона Томазо, ныне про­живающего в Париже под именем г-на Ансельма, Дело в том, что шестнадцатью годами ранее дон Томазо вынужден был с семьей бе­жать из родного города; их корабль попал в бурю и утонул. Отец, сын, мать с дочерью — все жили долгие годы с уверенностью, что прочие члены семьи погибли в море: г-н Ансельм на старости лет даже решил обзавестись новой семьей. Но теперь все встало на свои места.
 Гарпагон позволил наконец Элизе выйти за Валера, а Клеанту взять в жену Мариану, при условии, что ему возвратят драгоценную шкатулку, а г-н Ансельм возьмет на себя расходы по обеим свадьбам, справит Гарпагону новое платье и заплатит комиссару за составление оказавшегося ненужным протокола.
 Д. А. Карельский
 Мещанин во дворянстве (Le Bourgeois Gentilhomme) - Комедия (1670)
 Казалось бы, чего еще нужно почтенному буржуа г-ну Журдену? Деньги, семья, здоровье — все, что только можно пожелать, у него есть. Так ведь нет, вздумалось Журдену стать аристократом, уподо­биться знатным господам. Мания его причиняла массу неудобств и
 [529]
 волнений домочадцам, зато была на руку сонму портных, парикмахе­ров и учителей, суливших посредством своего искусства сделать из Журдена блестящего знатного кавалера. Вот и теперь двое учите­лей — танцев и музыки — вместе со своими учениками дожидались появления хозяина дома. Журден пригласил их с тем, чтобы они ве­селым и изысканным представлением украсили обед, который он уст­раивал в честь одной титулованной особы.
 Представ перед музыкантом и танцором, Журден первым делом предложил им оценить свой экзотический халат — такой, по словам его портного, по утрам носит вся знать — и новые ливреи своих ла­кеев. От оценки вкуса Журдена, по всей очевидности, непосредствен­но зависел размер будущего гонорара знатоков, посему отзывы были восторженными.
 Халат, впрочем, стал причиной некоторой заминки, поскольку Журден долго не мог решить, как ему сподручнее слушать музыку — в нем или без него. Выслушав же серенаду, он счел ее пресноватой и в свою очередь исполнил бойкую уличную песенку, за которую снова удостоился похвал и приглашения помимо прочих наук заняться также музыкой с танцами. Принять это приглашение Журдена убе­дили заверения учителей в том, что каждый знатный господин непре­менно обучается и музыке, и танцам.
 К грядущему приему учителем музыки был подготовлен пасто­ральный диалог. Журдену он в общем-то понравился: раз уж нельзя обойтись без этих вечных пастушков и пастушек — ладно, пусть себе поют. Представленный учителем танцев и его учениками балет при­шелся Журдену совсем по душе.
 Окрыленные успехом у нанимателя, учителя решили ковать желе­зо, пока горячо: музыкант посоветовал Журдену обязательно устраи­вать еженедельные домашние концерты, как это делается, по его словам, во всех аристократических домах; учитель танцев тут же при­нялся обучать его изысканнейшему из танцев — менуэту.
 Упражнения в изящных телодвижениях прервал учитель фехтова­ния, преподаватель науки наук — умения наносить удары, а самому таковых не получать. Учитель танцев и его коллега-музыкант дружно не согласились с заявлением фехтовальщика о безусловном приорите­те умения драться над их освященными веками искусствами. Народ подобрался увлекающийся, слово за слово — и пару минут спустя между тремя педагогами завязалась потасовка.
 Когда пришел учитель философии, Журден обрадовался — кому как не философу вразумлять дерущихся. Тот охотно взялся за дело примирения: помянул Сенеку, предостерег противников от гнева,
 [530]
 унижающего человеческое достоинство, посоветовал заняться филосо­фией, этой первейшей из наук... Тут он переборщил. Его стали бить наравне с прочими.
 Потрепанный, но все же избежавший увечий учитель философии в конце концов смог приступить к уроку. Поскольку Журден отказался заниматься как логикой — слова там уж больно заковыристые, — так и этикой — к чему ему наука умерять страсти, если все равно, коль уж разойдется, ничто его не остановит, — ученый муж стал по­свящать его в тайны правописания.
 Практикуясь в произношении гласных звуков, Журден радовался, как ребенок, но когда первые восторги миновали, он раскрыл учите­лю философии большой секрет: он, Журден, влюблен в некую велико­светскую даму, и ему требуется написать этой даме записочку. Философу это было пара пустяков — в прозе, в стихах ли... Однако Журден попросил его обойтись без этих самых прозы и стихов. Знал ли почтенный буржуа, что тут его ожидало одно из самых ошеломи­тельных в жизни открытий — оказывается, когда он кричал служан­ке: «Николь, подай туфли и ночной колпак», из уст его, подумать только, исходила чистейшая проза!
 Впрочем, и в области словесности Журден был все ж таки не лыком шит — как ни старался учитель философии, ему не удалось улучшить сочиненный Журденом текст: «Прекрасная маркиза! Ваши прекрасные глаза сулят мне смерть от любви».
 Философу пришлось удалиться, когда Журдену доложили о порт­ном. Тот принес новый костюм, сшитый, естественно, по последней придворной моде. Подмастерья портного, танцуя, внесли обнову и, не прерывая танца, облачили в нее Журдена. При этом весьма по­страдал его кошелек: подмастерья не скупились на лестные «ваша ми­лость», «ваше сиятельство» и даже «светлость», а чрезвычайно тронутый Журден — на чаевые.
 В новом костюме Журден вознамерился прогуляться по улицам Парижа, но супруга решительно воспротивилась этому его намере­нию — и без того над Журденом смеется полгорода Вообще, по ее мнению, ему пора уже было одуматься и оставить свои придуркова­тые причуды: к чему, спрашивается, Журдену фехтование, если он не намерен никого убивать? зачем учиться танцам, когда ноги и без того вот-вот откажут?
 Возражая бессмысленным доводам женщины, Журден попытался впечатлить ее со служанкой плодами своей учености, но без особого успеха: Николь преспокойно произносила звук «у», даже не подозре­вая, что при этом она вытягивает губы и сближает верхнюю челюсть
 [531]
 с нижней, а рапирой она запросто нанесла Журдену несколько уко­лов, которые он не отразил, поскольку непросвещенная служанка ко­лола не по правилам.
 Во всех глупостях, которым предавался ее муж, г-жа Журден ви­нила знатных господ, с недавних пор начавших водить с ним дружбу. Для придворных франтов Журден был обычной дойной коровой, он же, в свою очередь, пребывал в уверенности, что дружба с ними дает ему значительные — как их там — пре-ро-га-тивы.
 Одним из таких великосветских друзей Журдена был граф До-рант. Едва войдя в гостиную, этот аристократ уделил несколько изыс­канных комплиментов новому костюму, а затем бегло упомянул о том, что нынче утром он говорил о Журдене в королевской опочи­вальне. Подготовив таким манером почву, граф напомнил, что он должен своему другу пятнадцать тысяч восемьсот ливров, так что тому прямой резон одолжить ему еще две тысячи двести — для ров­ного счета. В благодарность за этот и последующие заемы Дорант взял на себя роль посредника в сердечных делах между Журденом и предметом его поклонения — маркизой Дорименой, ради которой и затевался обед с представлением.
 Г-жа Журден, чтобы не мешалась, в этот день была отправлена на обед к своей сестре. О замысле супруга она ничего не знала, сама же была озабочена устройством судьбы своей дочери: Люсиль вроде бы отвечала взаимностью на нежные чувства юноши по имени Клеонт, который в качестве зятя весьма подходил г-же Журден. По ее про­сьбе Николь, заинтересованная в женитьбе молодой госпожи, так как сама она собиралась замуж за слугу Клеонта, Ковьеля, привела юношу. Г-жа Журден тут же отправила его к мужу просить руки до­чери.
 Однако первому и, по сути, единственному требованию Журдена к соискателю руки Люсиль Клеонт не отвечал — он не был дворяни­ном, тогда как отец желал сделать дочь в худшем случае маркизой, а то и герцогиней. Получив решительный отказ, Клеонт приуныл, но Ковьель полагал, что еще не все потеряно. Верный слуга задумал сыг­рать с Журденом одну шутку, благо у него имелись друзья-актеры, и соответствующие костюмы были под рукой.
 Тем временем доложили о прибытии графа Доранта и маркизы Доримены. Граф привел даму на обед отнюдь не из желания сделать приятное хозяину дома: он сам давно ухаживал за вдовой маркизой, но не имел возможности видеться с нею ни у нее, ни у себя — это могло бы скомпрометировать Доримену. К тому же все безумные траты Журдена на подарки и разнообразные развлечения для нее он
 [532]
 ловко приписывал себе, чем в коне концов покорил-таки женское сердце.
 Изрядно позабавив благородных гостей вычурным неуклюжим по­клоном и такой же приветственной речью, Журден пригласил их за роскошный стол.
 Маркиза не без удовольствия поглощала изысканные яства под ак­компанемент экзотических комплиментов чудаковатого буржуа, когда все благолепие неожиданно было нарушено появлением разгневанной г-жи Журден. Теперь она поняла, зачем ее хотели спровадить на обед к сестре — чтобы муженек мог спокойно спускать денежки с посто­ронними женщинами. Журден с Дорантом принялись заверять ее, -что обед в честь маркизы дает граф и он же за все платит, но завере­ния их ни в коей мере не умерили пыл оскорбленной супруги. После мужа г-жа Журден взялась за гостью, которой должно было бы быть стыдно вносить разлад в честное семейство. Смущенная и обиженная маркиза встала из-за стола и покинула хозяев; следом за ней удалился Дорант.
 Только знатные господа ушли, как было доложено о новом посе­тителе. Им оказался переодетый Ковьель, представившийся другом отца г-на Журдена, Покойный батюшка хозяина дома был, по его словам, не купцом, как то все кругом твердили, а самым что ни на есть настоящим дворянином. Расчет Ковьеля оправдался: после такого заявления он мог рассказывать все что угодно, не опасаясь, что Журден усомнится в правдивости его речей.
 Козьель поведал Журдену, что в Париж прибыл его хороший при­ятель, сын турецкого султана, без ума влюбленный в его, Журдена, дочь. Сын султана хочет просить руки Люсиль, а чтобы тесть был до­стоин новой родни, он решил посвятить его в мамамуши, по-наше­му — паладины. Журден был в восторге.
 Сына турецкого султана представлял переодетый Клеонт. Он изъ­яснялся на жуткой тарабарщине, которую Ковьель якобы переводил на французский. С главным турком прибыли положенные муфтии и дервиши, от души повеселившиеся во время церемонии посвящения: ока вышла очень колоритной, с турецкими музыкой, песнями и пляс­ками, а также с ритуальным избиением посвящаемого палками.
 Доранту, посвященному в замысел Ковьеля, удалось наконец уго­ворить Дорименту вернуться, соблазнив возможностью насладиться забавным зрелищем, а потом еще и отменным балетом. Граф и мар­киза с самым серьезным видом поздравили Журдена с присвоением ему высокого титула, тому же не терпелось поскорее вручить свою дочь сыну турецкого султана.
 [533]
 Люсиль сначала ни в какую не желала идти за шута-турка, но, как только признала в нем переодетого Клеонта, сразу согласилась, делая вид, что покорно исполняет дочерний долг. Г-жа Журден, в свою оче­редь, сурово заявила, что турецкому пугалу не видать ее дочери, как собственных ушей. Но стоило Ковьелю шепнуть ей на ухо пару слов, и мамаша сменила гнев на милость.
 Журден торжественно соединил руки юноши и девушки, давая родительское благословение на их брак, а затем послали за нотариу­сом. Услугами этого же нотариуса решила воспользоваться и другая пара — Дорант с Дорименой. В ожидании представителя закона все присутствующие славно провели время, наслаждаясь балетом, постав­ленным учителем танцев.
 Д. А. Карельский
 Плутни Скапена (Les Fourberies de Scapin) - Комедия ( 1671)
 По опыту собственной своей молодости хорошо зная, что за сыновья­ми нужен глаз да глаз, Аргант и Жеронт, когда покидали Неаполь по торговым делам, поручили попечение о чадах слугам: Октав, сын Ар­ганта, был оставлен под присмотром Сильвестра, а отпрыск Жеронта Леандр — пройдохи Скапена. Однако в роли наставников и над­смотрщиков слуги не больно усердствовали, так что молодые люди были вольны использовать время родительской отлучки всецело по своему усмотрению.
 Леандр тут же завел роман с хорошенькой цыганкой Зербинеттой, с которой и проводил все дни. Как-то раз Октав провожал Ле­андра, и по дороге к тому месту, где жила цыганка, друзья услышали, что из одного дома раздаются плач и стенания. Ради любопытства они заглянули вовнутрь и увидели умершую старушку, над которой проливала слезы молоденькая девушка. Леандр счел, что она весьма недурна собой, Октав же влюбился в нее без памяти. С того дня он только и думал что о Гиацинте — так звали девушку — и всеми си­лами добивался от нее взаимности, но та была скромна, да к тому же, как говорили, происходила из благородной семьи. Так что в его распоряжении оставалось единственное средство назвать Гиацинту своею — жениться на ней. Так он и поступил.
 После женитьбы прошло только три дня, когда из письма родст­венника Октав узнал страшную для него весть: Аргант с Жеронтом
 [534]
 не сегодня завтра возвращаются, причем отец имеет твердое намере­ние женить Октава на дочери Жеронта, которую никто в глаза не видел, поскольку до сих пор она жила с матерью в Таренте. Октав отнюдь не хотел расставаться с молодой женой, да и Гиацинта умоля­ла его не покидать ее. Пообещав ей все уладить с отцом, Октав тем не менее понятия не имел, как это сделать. Одна мысль о гневе, ко­торый обрушит на него отец при встрече, повергала его в ужас.
 Но недаром слуга Леандра Скапен слыл редкостным пройдохой и плутом. Он охотно взялся помочь горю Октава — для него это было проще простого. Когда Аргант набросился на Сильвестра с бранью за то, что по его недосмотру Октав женился незнамо на ком и без от­цовского ведома, Скапен, встряв в разговор, спас слугу от господского гнева, а потом выдал Арганту историю о том, как родственники Гиа­цинты застали с ней его бедного сына и насильно женили. Аргант хотел уже было бежать к нотариусу расторгать брак, но Скапен оста­новил его: во-первых, ради спасения своей и отцовой чести, Октав не должен признавать, что женился не по доброй воле; во-вторых, он и не станет признавать этого, так как вполне счастлив в браке.
 Аргант был вне себя. Он пожалел, что Октав единственный его отпрыск — не лишись он много лет назад малютки-дочери, она могла бы унаследовать все отцовское состояние. Но и не лишенному пока наследства Октаву решительно не хватало денег, его преследова­ли кредиторы. Скапен обещал помочь ему и в этом затруднении, и вытрясти из Арганта пару сотен пистолей.
 Жеронт, когда узнал о женитьбе Октава, обиделся на Арганта за то, что тот не сдержал слова женить сына на его дочери. Он стал по­прекать Арганта плохим воспитанием Октава, Аргант же в полеми­ческом запале взял да заявил, что Леандр мог сделать нечто похуже того, что сотворил Октав; при этом он сослался на Скапена, Понят­но, что встреча Жеронта с сыном после этого оказалась малоприят­ной для Леандра.
 Леандр, хотя отец и не обвинил его ни в чем конкретном, поже­лал рассчитаться с предателем Скапеном. Под страхом жестоких по­боев Скапен в чем только не сознался: и бочонок хозяйского вина распил с приятелем, свалив потом на служанку, и часики, посланные Леандром в подарок Зербинетте, прикарманил, и самого хозяина побил как-то ночью, прикинувшись оборотнем, чтобы тому неповад­но было гонять слуг ночами по пустячным поручениям. Но доноси­тельства за ним никогда не числилось.
 От продолжения расправы Скапена спас человек, сообщивший Леандру, что цыгане уезжают из города и увозят с собой Зербинет-
 [535]
 ту — если Леандр через два часа не внесет за нее пятьсот экю выку­па, он никогда ее больше не увидит. Таких денег у молодого человека не было, и он обратился за помощью все к тому же Скапену. Слуга для приличия поотпирался, но потом согласился помочь, тем более что извлечь деньги из недалекого Жеронта было даже легче, чем из не уступавшего ему в скупости Арганта.
 Для Арганта Скапен подготовил целое представление. Он расска­зал ему, что побывал у брата Гиацинты — отъявленного головореза и лихого рубаки — и уломал за определенную сумму согласиться на расторжение брака. Аргант оживился, но, когда Скапен сказал, что нужно-то всего-навсего двести пистолей, заявил, что уж лучше станет добиваться развода через суд. Тогда Скапен пустился в описание пре­лестей судебной волокиты, которая, между прочим, тоже стоит тяжу­щемуся денег; Аргант стоял на своем.
 Но тут появился переодетый головорезом Сильвестр и, рассыпая страшные проклятия, потребовал у Скапена показать ему подлеца и негодяя Арганта, который хочет подать на него в суд, чтобы добиться развода Октава с его сестрой. Он бросился было со шпагой на Арган­та, но Скапен убедил мнимого головореза, что это — не Аргант, а его злейший враг. Сильвестр тем не менее продолжал яростно размахи­вать шпагой, демонстрируя, как он расправится с отцом Октава. Ар­гант, глядя на него, решил наконец, что дешевле будет расстаться с двумя сотнями пистолей.
 Чтобы выманить деньги у Жеронта, Скапен придумал такую исто­рию: в гавани турецкий купец заманил Леандра на свою галеру — якобы желая показать тому разные диковины, — а потом отчалил и потребовал за юношу выкуп в пятьсот экю; в противном случае он намеревался продать Леандра в рабство алжирцам. Поверить-то Жеронт сразу поверил, но уж больно ему жалко было денег. Сначала он сказал, что заявит в полицию — и это на турка в море! — потом предложил Скапену пойти в заложники вместо Леандра, но в конце концов все-таки расстался с кошельком.
 Октав с Леандром были на верху счастья, получив от Скапена ро­дительские деньги, на которые один мог выкупить у цыган возлюб­ленную, а другой — по-человечески зажить с молодою женой. Скапен же еще был намерен посчитаться с Жеронтом, оговорившим его перед Леандром.
 Леандр с Октавом порешили, что, пока все не уладится, Зербинетте и Гиацинте лучше находиться вместе под присмотром верных слуг. Девушки сразу сдружились, только вот не сошлись в том, чье положе­ние труднее: Гиацинты, у которой хотели отобрать любимого мужа,
 [536]
 или Зербинетты, которая, в отличие от подруги, не могла надеяться когда-либо узнать, кто были ее родители. Чтобы девушки не слишком унывали, Скапен развлек их рассказом о том, как он обманом ото­брал деньги у отцов Октава и Леандра. Подруг рассказ Скапена пове­селил, ему же самому едва было потом не вышел боком.
 Между тем Скапен улучил время отомстить Жеронту за клевету. Он до смерти напугал Жеронта рассказом о брате Гиацинты, кото­рый поклялся расправиться с ним за то, что он якобы намерен через суд добиться развода Октава, а потом женить юношу на своей доче­ри; солдаты из роты этого самого брата, по словам Скапена, уже перекрыли все подступы к дому Жеронта. Убедившись, что рассказ оказал на Жеронта ожидаемое воздействие, Скапен предложил свою помощь — он засунет хозяина в мешок и так пронесет его мимо за­сады. Жеронт живо согласился.
 Стоило ему залезть в мешок, как Скапен, разговаривая на два го­лоса, разыграл диалог с солдатом-гасконцем, горящим ненавистью к Жеронту; слуга защищал господина, за что был якобы жестоко побит — на самом деле он только причитал, а сам от души молотил палкой мешок. Когда мнимая опасность миновала и побитый Же­ронт высунулся наружу, Скапен принялся жаловаться, что большая часть ударов пришлась все ж таки на его бедную спину.
 Тот же номер Скапен выкинул, когда к ним с Жеронтом будто бы подошел другой солдат, но на третий — Скапен как раз принялся разыгрывать появление целого отряда — Жеронт чуть-чуть высунулся из мешка и все понял. Скапен насилу спасся, а тут как назло по улице шла Зербинетта, которая никак не могла успокоиться — такую смешную историю рассказал ей Скапен. В лицо она Жеронта не знала и охотно поделилась с ним историей о том, как молодец-слуга надул двух жадных стариков.
 Аргант с Жеронтом жаловались друг другу на Скапена, когда вдруг Жеронта окликнула какая-то женщина — это оказалась старая кормилица его дочери. Она рассказала Жеронту, что его вторая жена — существование которой он скрывал — уже давно перебра­лась с дочерью из Таренто в Неаполь и здесь умерла. Оставшись без всяких средств и не зная, как разыскать Жеронта, кормилица выдала Гиацинту замуж за юношу Октава, за что теперь просила прощения.
 Сразу вслед за Гиацинтой отца обрела и Зербинетта: цыгане, кото­рым Леандр относил за нее выкуп, рассказали, что похитили ее четы­рехлетней у благородных родителей; они также дали юноше браслет, с помощью которого родные могли опознать Зербинетту. Одного взгляда на этот браслет было достаточно Арганту, чтобы увериться в
 [537]
 том, что Зербинетта — его дочь. Все были несказанно рады, и только плута-Скапена ожидала жестокая расправа.
 Но тут прибежал приятель Скапена с вестью о несчастном случае: бедняга Скапен шел мимо стройки и ему на голову упал молоток, пробив насквозь череп. Когда перевязанного Скапена внесли, он усердно корчил из себя умирающего и молил Арганта с Жеронтом перед смертью простить все причиненное им зло. Его, разумеется, простили. Однако едва всех позвали к столу, Скапен передумал поми­рать и присоединился к праздничной трапезе.
 А А. Карельский
 Мнимый больной (Le Malade Imaginaire) - Комедия (1673)
 После долгих подсчетов и проверок записей Арган понял наконец, отчего в последнее время так ухудшилось его самочувствие: как выяс­нилось, в этом месяце он принял восемь видов лекарств и сделал две­надцать промывательных впрыскиваний, тогда как в прошлом месяце было целых двенадцать видов лекарств и двадцать клистиров. Это об­стоятельство он решил непременно поставить на вид пользовавшему его доктору Пургону. Так ведь и умереть недолго.
 Домашние Аргана по-разному относились к его одержимости соб­ственным здоровьем: вторая жена, Белина, во всем потакала докто­рам в убеждении, что их снадобья скорее всяких болезней сведут муженька в могилу; дочь, Анжелика, может быть, и не одобряла от­цовской мании, но, как то предписывал ей дочерний долг и почтение к родителю, скромно помалкивала; зато служанка Туанета вконец распоясалась — поносила докторов и нахально отказывалась изучать содержимое хозяйского ночного горшка на предмет изошедшей под действием лекарств желчи.
 Та же Туанета была единственной, кому Анжелика открылась в охватившем ее чувстве к юноше Клеанту. С ним она виделась всего один раз — в театре, но и за это краткое свидание молодой человек успел очаровать девушку. Мало того, что Клеант был весьма хорош собой, он еще и оградил Анжелику, не будучи тогда знакомым с нею, от грубости непочтительного кавалера.
 Каково же было изумление Анжелики, когда отец заговорил с ней о женитьбе — с первых его слов она решила, что к ней посватался Клеант. Но Арган скоро разочаровал дочь: он имел в виду отнюдь не
 [538]
 Клеанта, а гораздо более подходящего, с его точки зрения, жениха — племянника доктора Пургона и сына его шурина, доктора Диафуаруса, Тому Диафуаруса, который сам был без пяти минут доктор. В Диафуарусе-младшем как в зяте он видел кучу достоинств: во-первых, в семье будет свой врач, что избавит от расходов на докторов; во-вто­рых, Тома — единственный наследник и своего отца, и дяди Пурго­на.
 Анжелика, хоть и была в ужасе, из скромности не произнесла ни слова, зато все, что следует, Арган выслушал от Туанеты. Но служанка только понапрасну сотрясала воздух — Арган твердо стоял на своем.
 Неугоден брак Анжелики был и Белине, но на то у нее имелись свои соображения: она не желала делиться наследством Аргана с пад­черицей и потому всеми силами старалась спровадить ее в монас­тырь. Так что свою судьбу Анжелика полностью доверила Туанете, которая с готовностью согласилась помогать девушке. Первым делом ей предстояло известить Клеанта о том, что Анжелику сватают за другого. Посланцем она избрала давно и безнадежно влюбленного в нее старого ростовщика Полишинеля.
 Шествие опьяненного любовью Полишинеля по улице, приведшее к забавному инциденту с полицией, составило содержание первой интермедии с песнями и танцами.
 Клеант не заставил себя ждать и скоро явился в дом Аргана, но не как влюбленный юноша, желающий просить руки Анжелики, а в роли временного учителя пения — настоящий учитель Анжелики, друг Клеанта, будто бы вынужден был срочно уехать в деревню. Арган согласился на замену, но настоял, чтобы занятия проходили только в его присутствии.
 Не успел, однако, начаться урок, как Аргану доложили о приходе Диафуаруса-отца и Диафуаруса-сына, Будущий зять произвел большое впечатление на хозяина дома многоученой приветственной речью. Затем, правда, он принял Анжелику за супругу Аргана и заговорил с нею как с будущей тещей, но, когда недоразумение прояснилось, Тома Диафуарус сделал ей предложение в выражениях, восхитивших благодарных слушателей — здесь была и статуя Мемнона с ее гармо­ническими звуками, и гелиотропы, и алтарь прелестей... В подарок невесте Тома преподнес свой трактат против последователей вредной теории кровообращения, а в качестве первого совместного развлече­ния пригласил Анжелику на днях посетить вскрытие женского трупа.
 Вполне удовлетворенный достоинствами жениха, Арган пожелал, чтобы и дочь его показала себя. Присутствие учителя пения пришлось тут как нельзя более кстати, и отец велел Анжелике спеть что-нибудь
 [539]
 для развлечения общества. Клеант протянул ей ноты и сказал, что у него как раз есть набросок новой оперы — так, пустячная импрови­зация. Обращаясь как бы ко всем, а на самом деле только к возлюб­ленной, он в буколическом ключе — подменив себя пастушком, а ее пастушкой и поместив обоих в соответствующий антураж — пере­сказал краткую историю их с Анжеликой любви, якобы служившую сюжетом сочинения. Оканчивался этот рассказ появлением пастушка в доме пастушки, где он заставал недостойного соперника, которому благоволил ее отец; теперь или никогда, несмотря на присутствие отца, влюбленные должны были объясниться. Клеант и Анжелика за­пели и в трогательных импровизированных куплетах признались друг другу в любви и поклялись в верности до гроба.
 Влюбленные пели дуэтом, пока Арган не почувствовал, что проис­ходит что-то неприличное, хотя, что именно, он и не понял. Велев им остановиться, он сразу перешел к делу — предложил Анжелике по­дать руку Томе Диафуарусу и назвать его своим мужем, однако Ан­желика, до того не смевшая перечить отцу, отказалась наотрез. Почтенные Диафуарусы ни с чем удалились, попытавшись и при пло­хой игре сохранить хорошую профессиональную мину.
 Арган и без того был вне себя, а тут еще Белина застала в комна­те Анжелики Клеанта, который при виде ее обратился в бегство. Так что, когда к нему явился его брат Беральд и завел разговор о том, что у него на примете есть хороший жених для дочки, Арган ни о чем таком и слышать не хотел. Но Беральд припас для брата лекарство от чрезмерной мрачности — представление труппы цыган, которое должно было подействовать уж не хуже Пургоновых клистиров.
 Пляски цыган и их песни о любви, молодости, весне и радости жизни явили собой вторую интермедию, развлекающую зрителей в перерыве между действиями.
 В беседе с Арганом Беральд пытался апеллировать к разуму брата, но безуспешно: тот был тверд в уверенности, что зятем его должен стать только врач, и никто кроме, а за кого хочет замуж Анжели­ка — дело десятое. Но неужели, недоумевал Беральд, Арган при своем железном здоровье всю жизнь собирается возиться с доктора­ми и аптекарями? В отменной крепости здоровья Аргана сомнений, по мнению Беральда, быть не могло хотя бы потому, что все море принимаемых им снадобий до сих пор не уморило его.
 Разговор постепенно перешел на тему медицины, как таковой, и самого ее права на существование. Беральд утверждал, что все врачи — хотя они в большинстве своем люди хорошо образованные в области гуманитарных наук, владеющие латынью и греческим —
 [540]
 либо шарлатаны, ловко опустошающие кошельки доверчивых боль­ных, либо ремесленники, наивно верящие в заклинания шарлатанов, но тоже извлекающие из этого выгоду. Устройство человеческого ор­ганизма столь тонко, сложно и полно тайн, свято охраняемых приро­дой, что проникнуть в него невозможно. Только сама природа способна победить болезнь, при условии, конечно, что ей не помеша­ют доктора.
 Как ни бился Беральд, брат его насмерть стоял на своем. Послед­ним известным Беральду средством одолеть слепую веру в докторов было как-нибудь сводить Аргана на одну из комедий Мольера, в ко­торых так здорово достается представителям медицинской лженауки. Но Арган о Мольере слышать не хотел и предрекал ему, брошенному врачами на произвол судьбы, страшную кончину.
 Сия высоконаучная полемика была прервана появлением аптекаря Флерана с клистиром, собственноручно и с любовью приготовленным доктором Пургоном по всем правилам науки. Несмотря на протесты Аргана, аптекарь был изгнан Беральдом прочь. уходя, он обещал по­жаловаться самому Пургону и обещание свое сдержал — спустя не­много времени после его ухода к Аргану ворвался оскорбленный до глубины души доктор Пургон. Многое он повидал в этой жизни, но чтобы так цинично отвергали его клистир... Пургон объявил, что не желает отныне иметь никаких дел с Арганом, который без его попе­чения, несомненно, через несколько дней придет в состояние полной неизлечимости, а еще через несколько — отдаст концы от брадипепсии, апепсии, диспепсии, лиентерии и т. д.
 Стоило, однако, одному доктору навсегда распрощаться с Арга­ном, как у его порога объявился другой, правда подозрительно похо­жий на служанку Туанету. Он с ходу отрекомендовался непре­взойденным странствующим лекарем, которого отнюдь не интересу­ют банальные случаи, — ему подавай хорошую водяночку, плевритик с воспалением легких, на худой конец чуму. Такой знаменитый боль­ной, как Арган, просто не мог не привлечь его внимания. Новый доктор мигом признал Пургона шарлатаном, сделал прямо противо­положные Пургоновым предписания и с тем удалился.
 На этом медицинская тема была исчерпана, и между братьями возобновился разговор о замужестве Анжелики. За доктора или в мо­настырь — третьего не дано, настаивал Арган. Мысль об определении дочери в монастырь, совершенно очевидно с недобрым умыслом, на­вязывала мужу Белина, но Арган отказывался верить в то, что у нее, самого близкого ему человека, может появиться какой-то недобрый умысел. Тогда Туанета предложила устроить небольшой розыгрыш,
 541
 который должен был выявить истинное лицо Белины. Арган согласил­ся и притворился мертвым.
 Белина неприлично обрадовалась кончине мужа — теперь-то на­конец она могла распоряжаться всеми его деньгами! Анжелика же, а вслед а ней и Клеант, увидав Аргана мертвым, искренне убивались и даже хотели отказаться от мысли о женитьбе. Воскреснув — к ужасу Белины и радости Анжелики с Клеантом, — Арган дал согласие на брак дочери... но с условием, что Клеант выучится на доктора.
 Беральд, однако, высказал более здравую идею: почему бы на док­тора не выучиться самому Аргану. А что до того, что в его возрасте знания навряд ли полезут в голову — это пустяки, никаких знаний и не требуется. Стоит надеть докторскую мантию и шапочку, как за­просто начнешь рассуждать о болезнях, и притом — по-латыни.
 По счастливой случайности поблизости оказались знакомые Беральду актеры, которые и исполнили последнюю интермедию — шу­товскую, сдобренную танцами и музыкой, церемонию посвящения в доктора.
 Д. А. Карельский
 Блез Паскаль (Biaise Pascal) 1623-1662
 Письма к провинциалу (Les Provinciales) - Памфлет (1656-1657)
 Настоящие письма являют собой полемику автора с иезуитами, яростными гонителями сторонников учения голландского теолога Янсения, противопоставлявшего истинно верующих остальной массе формально приемлющих церковное учение. Во Франции оплотом ян­сенизма стало парижское аббатство Пор-Рояль, в стенах которого Паскаль провел несколько лет.
 Полемизируя с иезуитами, автор прежде всего исходит из здраво­го смысла. Первой темой дискуссии становится учение о благодати, вернее, трактовка этого учения отцами-иезуитами, представляющими официальную точку зрения, и сторонниками Янсения. Иезуиты при­знают, что все люди наделены довлеющей благодатью, но, чтобы иметь возможность действовать, им необходима благодать действен­ная, которую Бог посылает не всем. Янсенисты же считают, что вся­кая довлеющая благодать сама по себе действенна, но обладают ею не все. Так в чем же разница? — спрашивает автор, и тут же отвечает: «И получается, что расхождение с янсенистами у них (иезуитов) ис­ключительно на уровне терминологии». Тем не менее он отправляет-
 [543]
 ся к теологу, ярому противнику янсенистов, задает ему тот же во­прос, и получает вот какой ответ: не в том дело, дана благодать всем или не всем, а в том, что янсенисты не признают, что «праведники имеют способность исполнять заповеди Божий именно так, как мы это понимаем». Где тут до заботы о логике или хотя бы о здравом смысле!
 Столь же непоследовательны отцы-иезуиты и в рассуждении о деяниях греховных. Ведь если действующая благодать — откровение от Бога, через которое он выражает нам свою волю и побуждает нас к желанию ее исполнить, то в чем же расхождение с янсенистами, которые также усматривают в благодати дар Божий? А в том, что, согласно иезуитам, Бог ниспосылает действующую благодать всем людям при каждом искушении; «если бы у нас при всяком искуше­нии не было действующей благодати, чтобы удержать нас от греха, то, какой бы грех мы ни совершили, он не может быть вменен нам». Янсенисты же утверждают, что грехи, совершенные без действующей благодати, не становятся от этого менее греховными. Иными слова­ми, иезуиты неведением оправдывают все! Однако давно известно, что неведение отнюдь не освобождает совершившего проступок от ответственности. И автор принимается размышлять, отчего же отцы-иезуиты прибегают к столь изощренной казуистике. Оказывается, ответ прост: у иезуитов «настолько хорошее о себе мнение, что они считают полезным и как бы необходимым для блага религии, чтобы их влияние распространилось повсюду». Для этого они избирают из своей среды казуистов, готовых всему найти пристойное объяснение. Так, если к ним приходит человек, пожелавший вернуть неправедно приобретенное имущество, они похвалят его и укрепят в сем богоу­годном деле; но если к ним придет другой человек, который ничего не хочет возвращать, но желает получить отпущение, они равно най­дут резоны дать отпущение и ему. И вот, «посредством такого руко­водства, услужливого и приноравливающегося», иезуиты «простирают свои руки на весь мир. Для оправдания своего лицемерия они вы­двинули доктрину вероятных мнений, состоящую в том, что на осно­вании должных рассуждений ученый человек может прийти как к одному выводу, так и к другому, а познающий волен следовать тому мнению, которое ему больше понравится. «Благодаря вашим вероят­ным мнениям у нас полная свобода совести», — насмешливо замеча­ет автор. А как казуисты отвечают на заданные им вопросы? «Мы отвечаем то, что нам приятно, или, вернее, что приятно тем, кто нас спрашивает».
 [544]
 Разумеется, при таком подходе иезуитам приходится изобретать всяческие уловки, чтобы уклониться от авторитета Евангелия. Напри­мер, в Писании сказано: «От избытка вашего давайте милостыню». Но казуисты нашли способ освободить богатых людей от обязанности давать милостыню, по-своему объяснив слово «избыток»: «То, что светские люди откладывают для того, чтобы возвысить свое положе­ние и положение своих родственников, не называется избытком. Поэтому едва ли когда-нибудь окажется избыток у людей светских и даже у королей». Столь же лицемерны иезуиты и в составлении пра­вил «для людей всякого рода», то есть для духовенства, дворянства и третьего сословия. Так, например, они допускают служение обедни священником, впавшим в грех беспутства, исключительно на основа­нии того, что, если нынче со всей строгостью «отлучать священников от алтаря», служить обедни будет буквально некому. «А между тем большое число обеден служит к большей славе Бога и к большей пользе для души». Не менее гибки и правила для слуг. Если, к приме­ру, слуга выполняет «безнравственное поручение» своего господина, но делает это «только ради временной выгоды своей», таковой слуга с легкостью получает отпущение. Оправдываются также и кражи иму­щества хозяев, «если другие слуги того же разряда получают больше в другом месте». При этом автор насмешливо замечает, что в суде по­добная аргументация почему-то не действует.
 А вот как отцы-иезуиты «соединили правила Евангелия с закона­ми света». «Не воздавайте никому злом за зло», — гласит Писание. «Из этого явствует, что человек военный может тотчас же начать преследовать того, кто его ранил, правда, не с целью воздать злом за зло, но для того, чтобы сохранить свою честь». Подобным образом они оправдывают и убийства — главное, чтобы не было намерения причинить зла противнику, а только желание поступить себе во благо: «следует убивать лишь когда это уместно и имеется хорошее вероятное мнение». «Откуда только берутся подобные открове­ния!» — в растерянности восклицает автор. И мгновенно получает ответ: от «совсем особенных озарений».
 Столь же своеобразно оправдывается и воровство: «Если встре­тишь вора, решившегося обокрасть бедного человека, для того, чтобы отклонить его от этого, можно указать ему какую-нибудь богатую особу, которую он может обокрасть вместо того». Подобные рассуж­дения содержатся в труде под названием «Практика любви к ближ­нему» одного из авторитетнейших иезуитов. «Любовь эта, действительно, необычна, — замечает автор, — спасать от потери
 [545]
 одного в ущерб другому*. Не менее любопытны рассуждения иезуи­тов о людях, занимающихся ворожбой: должны ли они возвращать деньги своим клиентам или нет? «Да», если «гадатель несведущ в чер­нокнижии», «нет», если он «искусный колдун и сделал все, что мог, чтобы узнать правду». «Таким способом можно заставить колдунов сделаться сведущими и опытными в их искусстве», — заключает автор. Его же оппонент искренне вопрошает: «Разве не полезно знать наши правила?»
 Следом автор приводит не менее любопытные рассуждения из книги отца-иезуита «Сумма грехов»: «Зависть к духовному благу ближнего есть смертный грех, но зависть к благу временному только простительный грех», ибо вещи временные ничтожны для Господа и его ангелов. Здесь же помещено оправдание соблазнителя: «девица владеет своей девственностью так же, как своим телом», и «может располагать ими по усмотрению».
 Поразительное новшество являет собой и учение о «мысленных оговорках», позволяющих лжесвидетельствовать и давать ложные кля­твы. Оказывается, достаточно после того, как скажешь вслух: «Кля­нусь, что не делал этого», прибавить тихо «сегодня» или же нечто подобное, «словом, придать речам своим оборот, который придал бы им человек умелый».
 Не менее резво справляются иезуиты и с церковными таинства­ми, требующими от прихожанина душевных и иных усилий. Напри­мер, можно иметь двоих духовников — для грехов обычных и для греха убийства; не отвечать на вопрос, «привычен ли грех», в котором каешься. Духовнику же достаточно спросить, ненавидит ли кающий­ся грех в душе, и, получив в ответ «да», поверить на слово и дать от­пущение. Следует избегать греха, но если обстоятельства влекут вас к нему, то прегрешение извинительно. И, совершеннейше переворачи­вая с ног на голову все представления о порядочности, иезуиты ис­ключают из числа отвратительнейших грехов клевету. «Клеветать и приписывать мнимые преступления для того, чтобы подорвать дове­рие к тем, кто дурно говорит о нас, — это только простительный грех», — пишут они. Учение это столь, широко распространилось среди членов ордена, отмечает автор, что всякого, кто рискнет оспо­рить его, они называют «невеждой и дерзким». И сколько истинно благочестивых людей стало жертвой клеветы этих недостойных учите­лей!
 «Не беритесь же больше изображать наставников; нет у вас для этого ни нравственных, ни умственных способностей», «оставьте цер-
 [546]
 ковь в покое», — призывает своих оппонентов автор. Те же в ответ обрушиваются на него с обвинениями в ереси. Но какие доказатель­ства приводят возмущенные отцы-иезуиты? А вот какие: автор «из членов Пор-Рояля», аббатство Пор-Рояль «объявлено еретическим», значит, автор тоже еретик. «Следовательно, — заключает автор, — вся тяжесть этого обвинения падает не на меня, а на Пор-Рояль». И он вновь яростно бросается в бой в защиту веры, возвышающей дух человеческий: «Бог изменяет сердце человека, изливая в душу его не­бесную сладость, которая, превозмогая плотские наслаждения, произ­водит то, что человек, чувствуя, с одной стороны, свою смертность и свое ничтожество и созерцая, с другой стороны, величие и вечность Бога, получает отвращение к соблазнам греха, которые отлучают его от нетленного блага. Обретая высшую свою радость в Боге, который привлекает его к себе, он неуклонно влечется к нему сам, чувством вполне свободным, вполне добровольным».
 Е. В. Морозова
 Мысли (Les Pensees) - Фрагменты (1658—1659, опубл. 1669)
 «Пусть же человек знает, чего он стоит. Пусть любит себя, ибо он способен к добру», «пусть презирает себя, ибо способность к добру остается в нем втуне»...
 «Ум сугубо математический будет правильно работать, только если ему заранее известны все определения и начала, в противном случае он сбивается с толку и становится невыносимым». «Ум, познающий непосредственно, не способен терпеливо доискиваться первичных начал, лежащих в основе чисто спекулятивных, отвлеченных понятий, с которыми он не сталкивается в обыденной жизни и ему-непривы­чных». «Бывает тaк, что человек, здраво рассуждающий о явлениях определенного порядка, несет вздор, когда вопрос касается явлений другого порядка». «Кто привык судить и оценивать по подсказке чувств, тот ничего не смыслит в логических умозаключениях, потому что стремится проникнуть в предмет исследования с первого взгляда и не желает исследовать начала, на которых он зиждется. Напротив, кто привык изучать начала, тот ничего не смыслит в доводах чувства, потому что ищет, на чем же они основываются, и не способен охва-
 [547]
 тить предмет единым взглядом». «Чувство так же легко развратить, как ум». «Чем умнее человек, тем больше своеобычности он находит во всяком, с кем сообщается. Для человека заурядного все люди на одно лицо».
 «Красноречие — это искусство говорить так, чтобы те, к кому мы обращаемся, слушали не только без труда, но и с удовольствием». «Надо сохранять простоту и естественность, не преувеличивать мело­чей, не преуменьшать значительного». «Форма должна быть изящна», «соответствовать содержанию и заключать в себе все необходимое». «Иначе расставленные слова обретают другой смысл, иначе расстав­ленные мысли производят другое впечатление».
 «Отвлекать ум от начатого труда следует, только чтобы дать ему отдых, да и то не когда вздумается, а когда нужно»: «отдых не вовре­мя утомляет, а утомление отвлекает от труда».
 «Когда читаешь произведение, написанное простым, натуральным слогом, невольно радуешься».
 «Хорошо, когда кого-нибудь называют» «просто порядочным чело­веком».
 «Мы не способны ни к всеобъемлющему познанию, ни к полному неведению». «Середина, данная нам в удел, одинаково удалена от обеих крайностей, так имеет ли значение — знает человек немного больше или меньше?»
 «Воображение» — «людская способность, вводящая в обман, сею­щая ошибки и заблуждения». «Поставьте мудрейшего философа на широкую доску над пропастью; сколько бы разум ни твердил ему, что он в безопасности, все равно воображение возьмет верх». «Вооб­ражение распоряжается всем — красотой, справедливостью, счас­тьем, всем, что ценится в этом мире».
 «Когда человек здоров, ему непонятно, как это живут больные люди, а когда расхварывается», «у него другие страсти и желания». «По самой своей натуре мы несчастны всегда и при всех обстоятель­ствах». «Человек до того несчастен, что томится тоской даже без вся­кой причины, просто в силу особого своего положения в мире». «Состояние человека: непостоянство, тоска, тревога». «Суть челове­ческого естества — в движении. Полный покой означает смерть». «Нас утешает любой пустяк, потому что любой пустяк приводит нас в уныние». «Мы поймем смысл всех людских занятий, если вникнем в суть развлечения».
 «Из всех положений» «положение монарха наизавиднейшее». «Он ублаготворен во всех своих желаниях, но попробуйте лишить его раз-
 [548]
 влечений, предоставить думам и размышлениям о том, что он такое», — «и это счастье рухнет», «он невольно погрузится в мысли об угрозах судьбы, о возможных мятежах», «о смерти и неизбежных недугах». «И окажется, что лишенный развлечений монарх» «несчаст­нее, чем самый жалкий его подданный, который предается играм и другим развлечениям». «Вот почему люди так ценят игры и болтовню с женщинами, так стремятся попасть на войну или занять высокую должность. Не в том дело, что они рассчитывают найти в этом счас­тье»: «мы ищем» «треволнений, развлекающих нас и уводящих прочь от мучительных раздумий». «Преимущество монарха в том и состоит, что его наперебой стараются развлечь и доставить ему все существую­щие на свете удовольствия».
 «Развлечение — единственная наша утеха в горе». «Человека с самого детства» «обременяют занятиями, изучением языков, телесны­ми упражнениями, неустанно внушая, что не быть ему счастливым, если он» не сумеет сохранить «здоровье, доброе имя, имущество», и «малейшая нужда в чем-нибудь сделает его несчастным». «И на него обрушивается столько дел и обязанностей, что от зари до зари он в суете и заботах». «Отнимите у него эти заботы, и он качнет думать, что он такое, откуда пришел, куда идет, — вот почему его необходи­мо с головой окунуть в дела, отвратив от мыслей».
 «Как пусто человеческое сердце и сколько нечистот в этой пусты­не!»
 «Люди живут в таком полном непонимании суетности всей чело­веческой жизни, что приходят в полное недоумение, когда им гово­рят о бессмысленности погони за почестями. Ну, не поразительно ли это!»
 «Мы так жалки, что сперва радуемся удаче», а потом «терзаемся, когда она изменяет нам». «Кто научился бы радоваться удаче и не го­ревать из-за неудачи, тот сделал бы удивительное открытие, — все равно что изобрел бы вечный двигатель».
 «Мы беспечно устремляемся к пропасти, заслонив глаза чем попа­ло, чтобы не видеть, куда бежим». Но даже осознавая «всю горест­ность нашего бытия, несущего нам беды», мы «все-таки не утрачиваем некоего инстинкта, неистребимого и нас возвышающего».
 «Нехорошо быть слишком свободным. Нехорошо ни в чем не знать нужды».
 «Человек не ангел и не животное», несчастье же его в том, «что чем больше он стремится уподобиться ангелу, тем больше превраща­ется в животное». «Человек так устроен, что не может всегда идти
 [549]
 вперед, — он то идет, то возвращается». «Величие человека — в его способности мыслить». «Человек — всего лишь тростник, слабейший из творений природы, но он — тростник мыслящий».
 «Сила разума в том, что он признает существование множества явлений». «Ничто так не согласно с разумом, как его недоверие к себе». «Мы должны повиноваться разуму беспрекословней, чем любо­му владыке, ибо кто перечит разуму, тот несчастен, а кто перечит владыке — только глуп». «Разум всегда и во всем прибегает к помо­щи памяти». «Душа не удерживается на высотах, которых в едином порыве порой достигает разум: она поднимается туда не как на пре­стол, не навечно, а лишь на короткое мгновение».
 «Мы постигаем существование и природу конечного, ибо сами ко­нечны и протяженны, как оно. Мы постигаем существование беско­нечного, но не ведаем его природы, ибо оно протяженно, как мы, но не имеет границ. Но мы не постигаем ни существования, ни приро­ды Бога, ибо он не имеет ни протяженности, ни границ. Только вера открывает нам его существование, только благодать — его природу». «Вера говорит иное, чем наши чувства, но никогда не противоречит их свидетельствам. Она выше чувств, но не противостоит им».
 «Справедливо подчиняться справедливости, нельзя не подчиняться силе. Справедливость, не поддержанная силой, немощна, сила, не поддержанная справедливостью, тиранична. Бессильной справедливос­ти всегда будут противоборствовать, потому что дурные люди не переводятся, несправедливой силой всегда будут возмущаться. Значит, надо объединить силу со справедливостью». Однако «понятие спра­ведливости так же подвержено моде, как женские украшения».
 «Почему люди следуют за большинством? Потому ли, что оно право? Нет, потому что сильно». «Почему следуют стародавним зако­нам и взглядам? Потому что они здравы? Нет, потому что общепри­няты и не дают прорасти семенам раздора». «Умеющие изобретать новое малочисленны, а большинство хочет следовать лишь общепри­нятому». «Не хвалитесь же своей способностью к нововведениям, до­вольствуйтесь сознанием, что она у вас есть».
 «Кто не любит истину, тот отворачивается от нее под предлогом, что она оспорима, что большинство ее отрицает. Значит, его заблуж­дение сознательное, оно проистекает из нелюбви к истине и добру, и этому человеку нет прощения».
 «Людям не наскучивает каждый день есть и спать, потому что же­лание есть и спать каждый день возобновляется, а не будь этого, без сомнения, наскучило бы. Поэтому тяготится духовной пищей тот, кто не испытывает голода, Алкание правды: высшее блаженство».
 [550]
 «Я утруждаю себя ради него» — в этом суть уважения к другому человеку, и это «глубоко справедливо».
 «Человеческая слабость — источник многих прекрасных вещей».
 «Величие человека так несомненно, что подтверждается даже его ничтожеством. Ибо ничтожеством мы именуем в человеке то, что в животных считается естеством, тем самым подтверждая, что если те­перь его натура мало чем отличается от животной, то некогда, пока он не спал, она была непорочна».
 «Своекорыстие и сила — источник всех наших поступков: своеко­рыстие — источник поступков сознательных, сила — бессознатель­ных». «Человек велик даже в своем своекорыстии, ибо это свойство научило его соблюдать образцовый порядок в делах».
 «Величие человека тем и велико, что он сознает свое ничтожество. Дерево своего ничтожества не сознает».
 «Люди безумны, и это столь общее правило, что не быть безум­цем было бы тоже своего рода безумием».
 «Могущество мух: они выигрывают сражения, отупляют наши души, терзают тела».
 E. В. Морозова
 Габриэль-Жозеф Гийераг (Gabriel-Joseph Guillerague) 1628-1685
 Португальские письма (Les Lettres portugaises) - Повесть (1669)
 Лирическая трагедия неразделенной любви: пять писем несчастной португальской монахини Марианы, адресованные бросившему ее французскому офицеру.
 Мариана берется за перо, когда острая боль от разлуки с возлюб­ленным стихает и она постепенно свыкается с мыслью, что он далеко и надежды, коими тешил он ее сердце, оказались «предательскими», так что вряд ли она вообще теперь дождется от него ответа на это письмо. Впрочем, она уже писала ему, и он даже ответил ей, но это было тогда, когда один лишь вид листа бумаги, побывавшего у него в руках, вызывал в ней сильнейшее волнение: «я была настолько потря­сена», «что лишилась всех чувств более чем на три часа». Ведь только недавно она поняла, что обещания его были лживы: он никогда не приедет к ней, она больше никогда его не увидит. Но любовь Мариа­ны жива. Лишенная поддержки, не имея возможности вести нежный диалог с объектом страсти своей, она становится единственным чувст­вом, заполняющим сердце девушки. Мариана «решилась обожать» неверного возлюбленного всю жизнь и больше «никогда ни с кем не
 [552]
 видеться». Разумеется, ей кажется, что ее изменник также «хорошо поступит», если никого больше не полюбит, ибо она уверена, что если он сумеет найти «возлюбленную более прекрасную», то пылкой страсти, подобной ее любви, он не встретит никогда. А разве приста­ло ему довольствоваться меньшим, нежели он имел подле нее? И за их разлуку Мариана корит не возлюбленного, а жестокую судьбу. Ничто не может уничтожить ее любовь, ибо теперь это чувство равно для нее самой жизни. Поэтому она пишет: «Любите меня всегда и заставьте меня выстрадать еще больше мук». Страдание — хлеб любви, и для Марианы теперь это единственная пища. Ей кажется, что она совершает «величайшую в мире несправедливость» по отно­шению к собственному сердцу, пытаясь в письмах изъяснить свои чувства, тогда как возлюбленный ее должен был бы судить о ней по силе его собственной страсти. Однако она не может положиться на него, ведь он уехал, покинул ее, зная наверняка, что она любит его и «достойна большей верности». Поэтому теперь ему придется потер­петь ее жалобы на несчастья, которые она предвидела. Впрочем, она была бы столь же несчастной, если бы возлюбленный питал к ней лишь любовь-благодарность — за то, что она любит его. «Я желала бы быть обязанной всем единственно вашей склонности», — пишет она. Мог ли он отречься от своего будущего, от своей страны и ос­таться навсегда подле нее в Португалии? — спрашивает она самое себя, прекрасно понимая, каков будет ответ.
 Чувством отчаяния дышит каждая строка Марианы, но, делая выбор между страданием и забвением, она предпочитает первое. «Я не могу упрекнуть себя в том, чтобы я хоть на одно мгновение поже­лала не любить вас более; вы более достойны сожаления, чем я, и лучше переносить все те страдания, на которые я обречена, нежели наслаждаться убогими радостями, которые даруют вам ваши фран­цузские любовницы», — гордо заявляет она. Но муки ее от этого не становятся меньше. Она завидует двум маленьким португальским ла­кеям, которые смогли последовать за ее возлюбленным, «три часа сряду» она беседует о нем с французским офицером. Так как Фран­ция и Португалия теперь пребывают в мире, не может ли он навес­тить ее и увезти во Францию? — спрашивает она возлюбленного и тут же берет свою просьбу обратно: «Но я не заслуживаю этого, по­ступайте, как вам будет угодно, моя любовь более не зависит от ва­шего обращения со мной». Этими словами девушка пытается обмануть себя, ибо в конце второго письма мы узнаем, что «бедная Мариана лишается чувств, заканчивая это письмо».
 [553]
 Начиная следующее письмо, Мариана терзается сомнениями. Она в одиночестве переносит свое несчастье, ибо надежды, что возлюблен­ный станет писать ей с каждой своей стоянки, рухнули. Воспомина­ния о том, сколь легковесны были предлоги, на основании которых возлюбленный покинул ее, и сколь холоден он был при расставании, наводят ее на мысль, что он никогда не был «чрезмерно чувствите­лен» к радостям их любви. Она же любила и по-прежнему безумно любит его, и от этого не в силах пожелать и ему страдать так же, как страдает она: если бы его жизнь была полна «подобными же волне­ниями», она бы умерла от горя. Мариане не нужно сострадание воз­любленного: она подарила ему свою любовь, не думая ни о гневе родных, ни о суровости законов, направленных против преступивших устав монахинь. И в дар такому чувству, как ее, можно принести либо любовь, либо смерть. Поэтому она просит возлюбленного обой­тись с ней как можно суровее, умоляет его приказать ей умереть, ибо тогда она сможет превозмочь «слабость своего пола» и расстаться с жизнью, которая без любви к нему утратит для нее всякий смысл. Она робко надеется, что, если она умрет, возлюбленный сохранит ее образ в своем сердце. А как было бы хорошо, если бы она никогда не видела его! Но тут же она сама уличает себя во лжи: «Я сознаю, между тем как вам пишу, что я предпочитаю быть несчастной, любя вас, чем никогда не видеть вас». Укоряя себя за то, что письма ее слишком длинны, она тем не менее уверена, что ей нужно высказать ему еще столько вещей! Ведь несмотря на все муки, в глубине души она благодарит его за отчаяние, охватившее ее, ибо ей ненавистен покой, в котором она жила, пока не узнала его.
 И все же она упрекает его в том, что, оказавшись в Португалии, он обратил свой взор именно на нее, а не на иную, более красивую женщину, которая стала бы ему преданной любовницей, но быстро утешилась бы после его отъезда, а он покинул бы ее «без лукавства и без жестокости». «Со мной же вы вели себя, как тиран, думающий о том, как подавлять, а не как любовник, стремящийся лишь к тому, чтобы нравиться», — упрекает она возлюбленного. Ведь сама Мариа­на испытывает «нечто вроде укоров совести», если не посвящает ему каждое мгновение своей жизни. Ей стали ненавистны все — родные, друзья, монастырь. Даже монахини тронуты ее любовью, они жалеют ее и пытаются утешить. Почтенная дона Бритеш уговаривает ее про­гуляться по балкону, откуда открывается прекрасный вид на город Мертолу. Но именно с этого балкона девушка впервые увидела своего возлюбленного, поэтому, настигнутая жестоким воспоминанием, она
 [554]
 возвращается к себе в келью и рыдает там до глубокой ночи. увы, она понимает, что слезы ее не сделают возлюбленного верным. Впро­чем, она готова довольствоваться малым: видеться с ним «от времени до времени», сознавая при этом, что они находятся «в одном и том лее месте». Однако тут же она припоминает, как пять или шесть ме­сяцев тому назад возлюбленный с «чрезмерной откровенностью» по­ведал ей, что у себя в стране любил «одну даму». Возможно, теперь именно эта дама и препятствует его возвращению, поэтому Мариана просит возлюбленного прислать ей портрет дамы и написать, какие слова говорит она ему: быть может, она найдет в этом «какие-либо причины для того, чтобы утешиться или скорбеть еще более». Еще девушке хочется получить портреты брата и невестки возлюбленного, ибо все, что «сколько-нибудь прикосновенно» к нему, ей необычайно дорого. Она готова пойти к нему в служанки, лишь бы иметь воз­можность видеть его. Понимая, что письма ее, исполненные ревнос­ти, могут вызвать у него раздражение, она уверяет возлюбленного, что следующее послание ее он сможет вскрыть без всякого душевного волнения: она не станет более твердить ему о своей страсти. Не пи­сать же ему совсем не в ее власти: когда из-под пера ее выходят об­ращенные к нему строки, ей мнится, что она говорит с ним, и он «несколько приближается к ней». Тут офицер, обещавший взять письмо и вручить его адресату, в четвертый раз напоминает Мариане о том, что он спешит, и девушка с болью в сердце завершает изли­вать на бумаге свои чувства.
 Пятое письмо Марианы — завершение драмы несчастной любви. В этом безнадежном и страстном послании героиня прощается с воз­любленным, отсылает назад его немногочисленные подарки, наслаж­даясь той мукой, которую причиняет ей расставание с ними. «Я почувствовала, что вы были мне менее дороги, чем моя страсть, и мне было мучительно трудно побороть ее, даже после того, как ваше недостойное поведение сделало вас самих ненавистным мне», — пишет она Несчастная содрогается от «смехотворной любезности» последнего письма возлюбленного, где тот признается, что получил все ее письма, но они не вызвали в его сердце «никакого волнения». Заливаясь слезами, она умоляет его больше не писать ей, ибо она не ведает, как ей излечиться от своей безмерной страсти. «Почему сле­пое влечение и жестокая судьба стремятся как бы намеренно заста­вить нас избирать тех, которые были бы способны полюбить лишь другую?» — задает она вопрос, заведомо остающийся без ответа. Со­знавая, что она сама навлекла на себя несчастье, именуемое безответ-
 [555]
 ной любовью, она тем не менее пеняет возлюбленному, что он пер­вый решил заманить ее в сети своей любви, но лишь для того, чтобы исполнить свой замысел: заставить ее полюбить себя. Едва же цель была достигнута, она утратила для него всякий интерес. И все же, поглощенная своими укорами и неверностью возлюбленного, Мариана тем не менее обещает себе обрести внутренний мир или же ре­шиться на «самый отчаянный поступок». «Но разве я обязана давать вам точный отчет во всех своих изменчивых чувствах?» — завершает она свое последнее письмо.
 Е. Е. Морозова
 Шарль Перро (Charles Perrault) 1628-1703
 Сказки матушки Гусыни, или Истории и сказки былых времен с поучениями (Contes de ma mere l'Oye, ou Histoires et contes du temps passe avec des moralites) - Стихотворные сказки и прозаические истории (1697)
 ОСЛИНАЯ ШКУРА
 Стихотворная сказка начинается с описания счастливой жизни блистательного короля, его прекрасной и верной жены и их прелест­ной малютки-дочери. Жили они в великолепном дворце, в богатой и цветущей стране. В королевской конюшне рядом с резвыми скакуна­ми «откормленный осел развесил мирно уши». «Господь ему утробу так наладил, что если он порой и гадил, так золотом и серебром».
 Но вот «в расцвете пышных лет недугом жена властителя внезап­но сражена». Умирая, она просит мужа «идти вторично под венец лишь с той избранницей, что будет, наконец, меня прекрасней и до­стойней». Муж «поклялся ей сквозь реку слез безумных во всем, чего она ждала... Среди вдовцов он был из самых шумных! Так плакал, так рыдал...» Однако же «не минул год, как речь о сватовстве бесстыжая идет». Но покойницу превосходит красотой лишь ее собственная дочь, и отец, воспылав преступной страстью, решает жениться на
 [557]
 принцессе. Та в отчаянии едет к своей крестной — доброй фее, что живет «в глуши лесов, в пещерной мгле, меж раковин, кораллов, пер­ламутра». Чтобы расстроить ужасную свадьбу, крестная советует де­вушке потребовать у отца подвенечный наряд оттенка ясных дней. «Задача хитрая — никак не выполнима». Но король «портняжных кликнул мастеров и приказал с высоких тронных кресел, чтоб к за­втрашнему дню подарок был готов, — иначе как бы он их, часом, не повесил!» И утром несут «портные дар чудесный». Тогда фея советует крестнице потребовать шелк «лунный, необычный — его не сможет он достать». Король зовет золотошвеек — и через четыре дня платье готово. Принцесса от восторга едва не покоряется отцу, но, «понуж­даемая крестной», просит наряд «чудесных солнечных цветов». Ко­роль грозит ювелиру страшными пытками — и меньше чем за неделю тот создает «порфиру из порфир». — Какая невидаль — об­новки! — презрительно шепчет фея и велит потребовать у государя шкуру драгоценного осла. Но страсть короля сильнее скупости — и принцессе тотчас приносят шкуру.
 Тут «крестная суровая нашла, что на путях добра брезгливость не­уместна», и по совету феи принцесса обещает королю выйти за него замуж, а сама, накинув на плечи мерзкую шкуру и вымазав лицо сажей, бежит из дворца. Чудесные платья девушка кладет в шкатулку. Фея дает крестнице волшебный прутик: «Покуда он у вас в руке, шкатулка поползет за вами вдалеке, как крот скрываясь под землею».
 Королевские гонцы напрасно ищут беглянку по всей стране. При­дворные в отчаянии: «ни свадьбы, значит, ни пиров, ни тортов, зна­чит, ни пирожных... Капеллан всех больше огорчался: перекусить он утром не успел и с брачным угощеньем распрощался».
 А принцесса, одетая нищенкой, бредет по дороге, ища «хоть места птичницы, хоть свинопаски даже. Но сами нищие неряхе вслед плюют». Наконец несчастную берет в прислуги фермерша — «сви­ные стойла убирать да тряпки сальные стирать. Теперь в чуланчике за кухней — двор принцессы». Нахалы сельские и «мужичье противно тормошат ее», да еще и насмехаются над бедняжкой. Только и ра­дости у нее, что, запершись в воскресенье в своей каморке, вымыть­ся, нарядиться то в одно, то в другое дивное платье и повертеться перед зеркальцем. «Ах, лунный свет слегка ее бледнит, а солнечный немножечко полнит... Всех лучше платье голубое!»
 А в этих краях «держал блестящий птичий двор король роскош­ный и всесильный». В сей парк часто наведывался принц с толпой придворных. «Принцесса издали в него уже влюбилась». Ах, если б он любил девиц в ослиной коже! — вздыхала красавица.
 [558]
 А принц — «геройский вид, ухватка боевая» — как-то набрел на заре на бедную хижину и разглядел в щелку прекрасную принцессу в дивном наряде. Сраженный ее благородной наружностью, юноша не решился войти в лачугу, но, вернувшись во дворец, «не ел, не пил, не танцевал; к охоте, опере, забавам и подругам он охладел» — и думал лишь о таинственной красавице. Ему сказали, что в убогой хижине живет грязная нищенка Ослиная Шкура. Принц не верит. «Он горь­ко плачет, он рыдает» — и требует, чтобы Ослиная Шкура испекла ему пирог. Любящая королева-мать не перечит сыну, а принцесса, «слыша эти вести», торопится замесить тесто. «Говорят: трудясь не­обычайно, она... совсем-совсем случайно! — в опару уронила персте­нек». Но «мнение мое — тут был расчет ее». Ведь она же видела, как принц смотрел на нее в щелку!
 Получив пирог, больной «пожирал его с такою страстью жадной, что, право, кажется удачею изрядной, что он кольца не проглотил». Поскольку же юноша в те дни «худел ужасно... решили медики еди­ногласно: принц умирает от любви». Все умоляют его жениться — но он согласен взять в жены лишь ту, которая сможет надеть на палец крошечный перстенек с изумрудом. Все девицы и вдовы принимают­ся истончать свои пальцы.
 Однако ни знатным дворянкам, ни милым гризеткам, ни кухар­кам и батрачкам кольцо не подошло. Но вот «из-под ослиной кожи явился кулачок, на лилию похожий». Смех смолкает. Все потрясены. Принцесса отправляется переодеться — и через час появляется во дворце, блистая ослепительной красотой и роскошным нарядом. Ко­роль и королева довольны, принц счастлив. На свадьбу созывают вла­дык со всего света. Образумившийся отец принцессы, увидев дочь, плачет от радости. Принц в восторге: «какой удачный случай, что тес­тем у него — властитель столь могучий». «Внезапный гром... Царица фей, несчастий прошлого свидетель, нисходит крестницы своей навек прославить добродетель...»
 Мораль: «лучше вынести ужасное страданье, чем долгу чести изме­нить». Ведь «коркой хлеба и водой способна юность утолиться, в то время как у ней хранится наряд в шкатулке золотой».
 СИНЯЯ БОРОДА
 Жил когда-то один очень богатый человек, у которого была синяя борода. Она так уродовала его, что, завидя этого человека, все жен­щины в страхе разбегались.
 [559]
 У соседки его, знатной дамы, были две дочери дивной красоты. Он попросил выдать за него замуж любую из этих девиц. Но ни одна из них не хотела иметь супруга с синей бородой. Не нравилось им и то, что человек этот уже несколько раз был женат и никто не знал, какая судьба постигла его жен.
 Синяя Борода пригласил девушек, их мать, друзей и подруг в один из своих роскошных загородных домов, где они весело развлекались целую неделю. И вот младшей дочери стало казаться, что борода у хозяина дома не такая уж и синяя, а сам он — человек весьма по­чтенный. Вскоре свадьба была решена.
 Через месяц Синяя Борода сказал своей жене, что уезжает по делам недель на шесть. Он просил ее не скучать, развлекаться, по­звать подруг, дал ей ключи от всех покоев, кладовых, ларцов и сунду­ков — и запретил входить лишь в одну маленькую комнату.
 Жена пообещала слушаться его, и он уехал. Тут же, не дожидаясь гонцов, прибежали подружки. Им не терпелось увидеть все богатства Синей Бороды, но при нем они приходить боялись. Теперь же, любу­ясь домом, полным бесценных сокровищ, гостьи с завистью превоз­носили счастье новобрачной, но та могла думать лишь о маленькой комнатке...
 Наконец женщина бросила гостей и стремглав помчалась вниз по потайной лесенке, едва не свернув себе шею. Любопытство победило страх — и красавица с трепетом отперла дверь... В темной комнате пол был покрыт запекшейся кровью, а на стенах висели тела преж­них жен Синей Бороды, которых он убил. От ужаса новобрачная уронила ключ. Подняв его, она заперла дверь и, дрожа, кинулась к себе в комнату. Там женщина заметила, что ключ запачкан кровью. Несчастная долго отчищала пятно, но ключ был волшебный, и кровь, оттертая с одной стороны, проступала с другой...
 В тот же вечер вернулся Синяя Борода. Жена встретила его с по­казным восторгом. На другой день он потребовал у бедняжки ключи. У нее так дрожали руки, что он сразу обо всем догадался и спросил: «А где ключ от маленькой комнаты?» После разных отговорок при­шлось принести запачканный ключ. «Почему он в крови? — осведо­мился Синяя Борода. — Вы входили в маленькую комнату? Что ж, сударыня, там вы теперь и останетесь».
 Женщина, рыдая, бросилась мужу в ноги. Прекрасная и печаль­ная, она разжалобила бы даже камень, но у Синей Бороды сердце было тверже камня. «Разрешите мне хоть помолиться перед смертью, — попросила бедняжка». «Даю тебе семь минут!» — ответил злодей.
 [560]
 Оставшись одна, женщина позвала сестру и сказала ей: «Сестрица Анна, посмотри, не едут ли мои братья? Они обещали сегодня навес­тить меня». Девушка поднялась на башню и время от времени гово­рила несчастной: «Ничего не видать, только солнце палит да трава на солнце блестит». А Синяя Борода, сжимая в руке большой нож, кри­чал: «Иди сюда!» — «Еще минуточку!» — отвечала бедняжка и все спрашивала сестрицу Анну, не видно ли братьев? Девушка заметила вдалеке клубы пыли — но это было стадо баранов. Наконец она раз­глядела на горизонте двоих всадников...
 Тут Синяя Борода заревел на весь дом. Трепещущая жена вышла к нему, и он, схватив ее за волосы, уже хотел отрезать ей голову, но в этот миг в дом ворвались драгун и мушкетер. Выхватив шпаги, бро­сились они на негодяя. Тот пытался бежать, но братья красавицы пронзили его стальными клинками.
 Жена унаследовала все богатства Синей Бороды. Она дала прида­ное сестрице Анне, когда та выходила замуж за молодого дворянина, давно любившего ее; каждому из братьев юная вдова помогла добить­ся капитанского чина, а потом сама обвенчалась с хорошим челове­ком, который помог ей забыть об ужасах первого брака.
 Мораль: «Да, любопытство — бич. Смущает всех оно, на горе смертным рождено».

<< Пред.           стр. 14 (из 21)           След. >>

Список литературы по разделу