Возвращение на “остров”
Иначе объясняет совершившееся И. Валлерстейн, видя за горбачевским поворотом осознание намечающейся глубочайшей реорганизации в западном мире-экономике с началом в 1970-х великой понижательной волны, предвещавшей конец американской гегемонии и обособление европейской платформы. На деле эти версии дополняют друг друга, мотивируя одна на макро-, другая на микроуровне генезис попытки под видом закладки “общеевропейского дома” [c. 496] сбросить на стагфлирующий западный мир проблемы “территорий-проливов” в обмен на доступ к новым технологиям.
Но редукционистские шаги к ограничению оборонительных обязанностей СССР собственными его территориями в сочетании с обозначившимся хозяйственным спадом на его землях запустили реакцию, которую еще в 1989 г. непросто было предугадать. В одной из работ я попытался описать ее механизм следующим образом. Отказываясь от диктата над “территориями-проливами”, советским руководителям пришлось иметь дело с тем обстоятельством, что в глазах Запада Прибалтика, аннексированная в 1940 г., принадлежала не к базисным советским землям, но к системе сдаваемого региона. Тем самым в 1989–1991 гг. прибалтийские республики именно в силу нежелания западного истеблишмента и Горбачева ссориться друг с другом попадают сразу в две различные “структуры признания”, европейскую и внутрисоюзную, различающиеся уровнем “неотъемлемых прав” их членов. Прибалтика образовала как бы шлюз между этими системами: наращивая – формально еще в рамках СССР – свой суверенитет до европейского уровня, ее республики давали стимул номенклатурам всех образований, внешних относительно российского ядра, подравнивать свой суверенитет под прибалтийский стандарт, вплоть до общего скачка осенью 1991 г. в независимость.
Я и сейчас не отказываюсь от этой модели постольку, поскольку она отражает принципиальное структурно-функциональное сходство в геополитике Евро-Азии между странами внешнего имперского пояса СССР, так называемыми народными демократиями и теми внутренними – в первую очередь западными, а во вторую южными – советскими республиками, которые со стандартной точки зрения изнутри Союза выглядели неотделимыми компонентами его государственного корпуса. На деле же и те и другие исторически представляют однотипные “территории-проливы”, способные в разные эпохи то включаться в “тело” России, то отслаиваться от него по стечению российской, региональной и мировой конъюнктур. На этих пространствах никогда не было твердых пределов для России, но не было и границ, навек закрепленных за нею. Вспомним о Привисленском крае в составе России начала XX в. и о готовности богемских панславистов в 1840-х гг. на российское подданство, а с другой стороны – об Украине в 1918 г. Разграничение внешних и внутренних “территорий-проливов” было столь же окказиональным, как граница на море, и в начале 1990-х Прибалтика стала медиатором между первыми и вторыми. Здесь же добавлю: бессмысленно упрекать [c. 497] большевиков в том, что, выделяя периферийные земли в республики с формальным правом выхода, они невольно готовили гибель “Великой России”. Ведь большевики были свидетелями того, как вели себя эти области с 1917 г. по начало 1920-х, хотя до того устройство Российской империи не провоцировало их никакими иллюзиями самоопределения.
Однако эту интерпретацию надо дополнить осмыслением той решающей роли, которую сыграла в демонтаже СССР конкуренция проектов российской государственности, представленных Горбачевым и Ельциным. Беспрецедентная в истории быстрота, с которой основной народ империи воспринял возможность своего вычленения из империи за счет резкого сжатия своей геополитической ниши и реализовал эту возможность, допускает три уровня объяснения. На самом поверхностном уровне будут лежать рассуждения о конъюнктурном перехвате демократами у почвенников, вроде В. Распутина, идеи “России без СССР” для устранения Горбачева. Но произнеся слово “конъюнктурный”, мы окажемся перед необходимостью с уровня банальных констатаций перейти на уровень более глубокий, где исследовалась бы сама редукционистская геополитическая конъюнктура, оседланная “демократией”. Правда, можно попытаться избежать этого перехода – апеллируя, например, к теории “перепроизводства управления” А. Зиновьева, которая позволит применить к СССР конца 1980-х годов одно из правил Паркинсона, а именно: бюрократическая структура, достигшая некоторого предела в своем росте, тяготеет к делению. Однако при таком толковании мы будем вынуждены игнорировать прямое перерастание советского отхода из Восточной Европы в процесс суверенизации республиканских номенклатур, не говоря уже о том, что и отката из Восточной Европы эта теория тоже не объясняет. Если мы не желаем удовольствоваться ответами из сферы демонологии, вроде ссылок на “предательство Горбачева”, нам придется ограничить концепцию “перепроизводства управления” той сферой, которая ей принадлежит по праву, а именно: объяснением повышенной чуткости нашего бюрократического контингента к геополитической конъюнктуре указанного времени.
Тогда на следующем уровне исследования совершившееся предстанет в традициях миросистемного анализа реакцией России на движение мировой понижательной волны, обострившее внутренний технологический кризис советской экономики, – как его описывает теория технологических укладов, в частности, в варианте, разрабатывавшемся С. Ю. Глазьевым. Но мы все-таки не поймем, почему [c. 498] данное государство могло среагировать на подобный вызов таким иррационально быстрым сжатием, сбросом территорий, если не спустимся на последний, третий уровень – на уровень памяти России как геополитической самоорганизующейся системы. На этом уровне паттерн России-“острова”, отложившийся в контурах РСФСР, которые казались “химерой” как нашим “имперцам”, так и многим критическим либералам, предстанет в истинном своем значении постоянной, сохранявшейся с XVII в. альтернативы тому разрастанию России-“хартленда”, каковое, будучи продиктовано комплексом “похищения Европы”, вело государство на грань взрыва геополитической идентичности в духе модели Мак-Гвайра. Тогда редукционистская конъюнктура рубежа 1980-х и 1990-х может быть оценена как ответ России на миросистемный вызов в форме переключения на “островной” паттерн, выводящего ее из описанного выше тупикового “пика” континентализма. <…>
Вместе с большевистской государственностью окончился весь 280-летний великоимперский западоцентристский цикл российской истории. Может быть, в будущем России еще суждено будет вновь распространяться на “территории-проливы”, но произойдет это уже при ином состоянии мира… и, наверное, не на нашем веку.