Виктор Астафьев после "деревенской" прозы

Виктор Астафьев после "деревенской" прозы

Владимир Зубков, литературовед, доцент кафедры новейшей русской литературы Пермского педагогического университета

В конце шестидесятых годов, когда тАЬдеревенскаятАЭ проза только начала осознаваться литературной критикой как новое литературное направление, в Пермском издательстве увидела свет работа Александра Макарова тАФ скромная, едва на сотню страничек малого формата, но самая первая книжечка о Викторе Астафьеве. тАЬВключенностьтАЭ его творчества в тАЬдеревенскуютАЭ прозу для А. Макарова была совершенно очевидной, поэтому, характеризуя написанное Астафьевым, критик очертил тем самым и общие черты этого литературного направления. тАЬтАжПишет он словами простыми, таящими в себе и запахи тайгитАж и строгий покой лесных озертАж и неизъяснимую нежность ко всему живомутАЭ. Пишет тАЬо способности живых и деятельных прорастать через обстоятельства, как бы ни были они тягостны, и выходить из испытаний, обогащаясь нравственно и сохраняя душу живутАЭ. Таков был взгляд на тАЬдеревенскуютАЭ прозу в первом приближении, захватывающий тАЬСельских жителейтАЭ В. Шукшина (1963), тАЬПривычное делотАЭ В. Белова (1966), тАЬДеньги для МариитАЭ В. Распутина (1967), тАЬДве зимы и три летатАЭ. Ф. Абрамова (1968), тАЬШумит луговая овсяницатАЭ Е. Носова (1966), первую книгу тАЬПоследнего поклонатАЭ В. Астафьева (1968).

Спустя тридцать с лишним лет, уже на пороге следующего века, в солидной монографии Н. Лейдермана встретятся сходные, хотя и более отточенные, оценки тАЬдеревенскойтАЭ прозы. Автор пишет о воплощении в ней тАЬинтуитивно принятых верований, чувствований и идеалов, которые в течение многих столетий определяли нравственный кодекс народной жизнитАЭ; об утверждении тех тАЬнравственных ценностей, которые вырастают не на почве классовой идеологий и умозрительных социальных доктрин, а на почве бытия, житейского опыта, труда на земле, в непосредственном контакте с природойтАЭ*. Вместе с тем Н. Лейдерман называет и иные составляющие тАЬдеревенскойтАЭ прозы, которые все более выходили на первый план в семидесятых годах. Это острое ощущение тАЬдефицита духовноститАЭ как главной беды времени, тАЬдраматического разлома, проходящего через душутАЭ деревенского жителя, тревога за духовное здоровье народа.

Сцепление этих начал и создает, как нам представляется, драматическое ядро тАЬдеревенскойтАЭ прозы. Идеализация национального природно-этического лада, поиски света, идущего из глубины прежнего крестьянского мира тАФ и острое чувство его распада не только в современности, но даже в духовной памяти народа. Надежда на спасительную связь отдельного человека с природным и нравственным национальным миром тАФ и потрясение губительными последствиями утраты тАЬсвета в душетАЭ.

Единство этих мотивов в русле тАЬдеревенскойтАЭ прозы бросается в глаза. В обобщенном тАЬСлове о тАЬмалой родинетАЭ В. Шукшина (1973) просвечивают словно сжатые до кратких словесных формул картины из начальных глав астафьевского тАЬПоследнего поклонатАЭ (1968). тАЬтАжНигде больше не видел я такой ясной, простой, законченной целесообразности, как в жилище деда-крестьянина, таких естественных, правдивых, добрых, в сущности, отношений между людьми там. Я помню, что там говорили правильным, свободным, правдивым языком, сильным, точным, там жила шутка, песня по праздникам, там много, очень много работалитАж Собственно, вокруг работы и вращалась вся жизнь. Она начиналась рано утром и затихала поздно вечером, но она как-то не угнетала людей, не озлобляла тАФ с ней засыпали, к ней просыпались. Там знали все, чем жив и крепок человек и чем он тАФ нищий: ложь есть ложь, корысть есть корысть, праздность и суесловиетАж Коренное русло жизни всегда оставалось тАФ правда, справедливостьтАЭ.

В рассказе В. Астафьева тАЬЖизнь прожитьтАЭ (1968), в горьких размышлениях его героя Ивана Тихоновича тАФ своеобразный конспект будущего мощного полотна В. Распутина о прощании с тАЬдеревенской АтлантидойтАЭ: тАЬТопил, топил Анисей нашего брата, теперь самого утопили, широкой лужей сделали, хламьем, как дохлую падаль, забросалитАж Народ другой живет, на других, малородных берегах, все боле переселенецтАж На старых пашнях березники взошли, берега моет, землю рушит, камень оголяет, в ранах вся тайга и земля по АнисеютАж Моя родина, мой берег и могилы родительскиетАж тАФ на дне глубоком.

Нас, деревенских жителей, столь охмуряли, дак мы всякую лжу за версты многие чуемтАж Мы на земле своейтАж из поколенья в поколенье жили и работали, нам ее жалко, да и боязно делается, как подумаешь, что за люди без земли, без своего бережка, без покоса, без лесной делянки, без зеленой полянки, на сером бетоне вырастут. Что у них в душе поселится?. Какое дело они справлять станут? Кого любить? Кого жалеть? Чего помнить?тАЭ

Обе составляющие: тАЬпоклон родному миру, умиление всем тем хорошим, что было в этом мире, и горевание о том злом, дурном, жестоком, что в этом мире естьтАЭ, вполне определенно и равновесно проступают в произведениях Астафьева, связанных с традицией тАЬдеревенскойтАЭ прозы: первой книге тАЬПоследнего поклонатАЭ, повести тАЬОда русскому огородутАЭ, рассказе тАЬЖизнь прожитьтАЭ, многих тАЬЗатесяхтАЭтАж В них ощущение тАЬмалой родинытАЭ с ее подворьем и пашней как гармонического мироздания. Поэтизация естественности природного и хозяйственного круговорота жизни. Включенность в него как мерило истинности существования человека. Своеобычность национальных характеров из глубины России и прежде всего ее тАЬсветлых душтАЭ, чью тАЬпамять и совесть не выключишьтАЭ.

Особенно полно и тАЬчистотАЭ астафьевская модификация тАЬдеревенскойтАЭ прозы представлена в тАЬОде русскому огородутАЭ (1972) благодаря лирически свободной организации этой повести. Здесь картины огорода, в темный квадрат которого тАЬвсе сущее вместилосьтАЭ; тАЬземельного упорядоченного трудатАЭ, дающего человеку тАЬуверенность и солидность в жизнитАЭ; банных субботних вечеров, оставшихся тАЬв памяти дивными видениямитАЭтАж Миропорядок, прекрасный в своей естественной разумности, открывается глазам тАЬозаренного солнцем деревенского мальчикатАЭ из той минувшей жизни, где тАЬна истинной земле жили воистину родные люди, умевшие любить тебя просто так, за то, что ты есть, и знающие одну-единственную плату тАФ ответную любовьтАЭ.

И здесь же первые ноты реквиема по этому идеалу бытия. тАЬЖитейские ветрытАж выдувают звуки и краски той жизни, которую я так любил и в которой умел находить радости даже в тяжелые свои дни и годытАЭ.

С середины 1970-х годов целостная традиция тАЬдеревенскойтАЭ прозы в творчестве Астафьева все более утрачивается. Составляющее ее ядро равновесие тАЬлада и разладатАЭ (Н. Лейдерман) нарушается уже во второй книге тАЬПоследнего поклонатАЭ (1978) и тАЬЦарь-рыбетАЭ (1975), а особенно в тАЬПечальном детективетАЭ (1986), где очевиден резкий крен к исследованию нравственного и социального неблагополучия того, что прежде виделось светлым, добрым и радостным.

Меняется эмоциональная окраска узловых эпизодов, определяющих основную тональность повествования. Прежде она создавалась душевным просветлением мальчика от наказания добротой (глава тАЬКонь с розовой гривойтАЭ), радостью общего труда (глава тАЬОсенние грусти и радоститАЭ), теплотой семейного застолья (глава тАЬБабушкин праздниктАЭ), бесстрашием учителя, защитившего своих учеников от опасности (глава тАЬФотография, на которой меня неттАЭ), негаснущей виной внука, не сумевшего похоронить бабушку (глава тАЬПоследний поклонтАЭ). Теперь тАФ бесчисленными столкновениями астафьевских персонажей и самого повествователя с многоликой бесчеловечностью, равнодушием и жестокостью. Потерявший разум от обиды и голода сирота, хлещущий тупоумную учителку за все зло на свете, слезы бездомного подростка, от которого родня откупается тарелкой супа (глава тАЬБез приютатАЭ). Злоба остервенелой бабенки, помыкающей слепым мужем-фронтовиком (рассказ тАЬСлепой рыбактАЭ). Дикая резня, не замеченная в жизни доброго русского города (рассказ тАЬБуднитАЭ). Вой голодной женщины, вечной труженицы, не допущенной в дом брата, живущего на ее же заработок (рассказ тАЬПарунятАЭ)тАж Высшая сладость пьяных подонков тАФ покуражиться над случайным прохожим (роман тАЬПечальный детективтАЭ). Смерть солдата-инвалида, забитого сапогами ротного командира (роман тАЬПрокляты и убитытАЭ). Несть конца эпизодам, создающим горький лейтмотив поздней астафьевской прозы. И над всем тАФ недоумение автора: отчего это? тАЬВедь не родились же русские люди с помутненным от злобы разумомтАЭ.

Радость естественного круговорота бытия в общем народном тАЬтелетАЭ, поэтизация нравственных основ крестьянской трудовой жизни сменяются горькими наблюдениями над их распадом. В центр астафьевской прозы и публицистики выдвигается диагностика глубокой болезни народа в ее социальных, духовных, нравственных, экологических, производственно-трудовых симптомах и переживание этой беды тАФ до отчаяния, до боли. В жанровом плане это ослабляет позицию Астафьева-сочинителя, художника, и усиливает голос очеркиста, обличителя, проповедника, в котором громче всего звучит тАЬкрик изболевшейся душитАЭ (Вас. Быков). Это происходит не только в тАЬЦарь-рыбетАЭ, тАЬПечальном детективетАЭ, многих тАЬЗатесяхтАЭ, но и тАФ особенно зримо тАФ в военной прозе.

От тАЬПроклятых и убитыхтАЭ до тАЬВеселого солдататАЭ все чаще на первый план выходит скверна народной жизни. С ее описанием соседствуют прямые авторские суждения, как, например, при изображении послепобедного вокзально-эшелонного человеческого месива в повести тАЬТак хочется житьтАЭ. тАЬВелись и долго будут хитроумно вестись подсчеты потерь в хозяйстве, назовут миллиарды убытковтАж но никто никогда не сможет подсчитать, сколько дерьма привалило на кровавых волнах войны, сколько нарывов на теле общества выязвила она, сколько блуду и заразы пробудилось в душах людских, сколько сраму прилипло к военным сапогам и занесено будет в довольно стойко целомудрие свое хранящую нациютАЭ.

А в тАЬВеселом солдатетАЭ граница между художественной изобразительностью и авторской исповедальностью вообще исчезнет, поскольку Астафьев перестанет маскироваться именами эпических персонажей Коляши Хахалина и Сережи Слесарева и, махнув рукой на традицию литературного сочинительства, станет повествовать о жизни демобилизованного от себя, рассказывать по сути дела о себе.

Можно предположить, что сравнительно быстрое избавление Астафьева от иллюзий тАЬдеревенскойтАЭ прозы объясняется, в частности, опытом войны, которая, в первую очередь, дала ему такой трезвый взгляд на противоречия народной жизни, каким не могли обладать тАЬмладшиетАЭ литературные соратники В. Распутин, В. Шукшин, В. БеловтАж Черта, за которой Астафьев разошелся с традицией тАЬдеревенскойтАЭ прозы, тАФ это вопрос о сохранении или утрате веры в нравственное здоровье народа, это глубокое сомнение в том, что жизнь под тАЬзвездой полейтАЭ рядом с отчими могилами сама по себе способна пробудить добро и свет в душе, это принципиальный отказ, по выражению Н. Лейдермана, от тАЬаприорной идеализациитАЭ народного мира.

Если выход Большого гнева Астафьева в центр его художественной прозы и особенно публицистики с конца 80-х годов еще можно, в известной мере, отнести за счет горестей личной судьбы, а также за счет исчезновения цензурно-редакторских рогаток, то резкое ослабление в его творчестве тАЬсветлыхтАЭ мотивов народной жизни, утрату веры в ее возрождение этими причинами уже не объяснить.

тАЬУходтАЭ Астафьева из русла тАЬдеревенскойтАЭ прозы обусловлен углубляющимся с годами пониманием причин тАФ и нынешних, и отдаленных тАФ деградации народной жизни, необратимости ее духовно-нравственного распада. Корни этого явления видятся автору тАЬПроклятых и убитыхтАЭ в той давней, тАЬсмутой охваченной отчизне, захиревшей от революционных бурь, от преобразований, от братоубийства, от холостого разума самоуверенных вождей, так и не вырастивших ни идейного, ни хлебного зерна, потому как на крови, на слезах ничего не растеттАжтАЭ. Его продолжение тАФ в растоптанной, сбитой с толку коллективизацией, ограбленной раскулачиванием деревне; в барачно-лагерной пересортице людей, надрывавших силы в котлованах пятилеток; в кровавом фронтовом четырехлетии, когда тАЬЖуков и товарищ Сталин сожгли в огне войны русский народ и РоссиютАЭ; и далее тАФ в забвении тАЬкуражливой властьютАЭ надсаженного войной бесправного народа, частью которого был демобилизованный фронтовик Виктор Астафьев.

Пожалуй, горше всего для Астафьева укоренившаяся с тех давних лет притерпелость народной, особенно глубинной деревенской России к повседневной униженности и утрате самоуважения, уже и не замечаемая самими людьми. Государство развитого социализма встает перед глазами автора рассказа тАЬСлепой рыбактАЭ в облике вологодской деревни, куда тАЬтрактором, по крышу кабины залепленным грязью, в грязных мешках привозили серый хлеб, который, будучи горячим, рассыпался вроде блокадного, а в охладевшем виде делался что бетон, облезлые, точенные мышами пряникитАж вспученные баночки тАЬзавтрака туристатАЭ, со сгнившей в них килькой, которым уже не раз тут люди травилисьтАж и сверх всего козырный, сладостный товар тАФ бормотуху. Бабы забыли, как и что варить, разучились стряпать и ткать, шить и молиться, но все люто матерились, сплетничали и смекали тАЬсредствиятАЭ на выпивкутАжтАЭ. В объективном плане прощание Астафьева с иллюзиями тАЬдеревенскойтАЭ прозы ускорилось в 80тАФ90-е годы нарастанием тАЬантропологического кризисатАЭ на закате советской империи, а затем в постсоветские времена духовного бездорожья, прохиндиады одних и потерянности других. тАЬПоследние десять лет въяве показали, чтотАж русский народ неизлечимо болентАЭ, тАФ констатирует писатель*.

В написанном в 1997 году послесловии к давнему рассказу тАЬЛовля пескарей в ГрузиитАЭ (1984) Астафьев ставит диагноз болезни народной России, невозможный в тАЬдеревенскойтАЭ прозе. тАЬСтрана с почти нетрудоспособным населениемтАж массой больных физически и психически; страна, где смертность все стремительнее опережает рождаемость, страна, где сидят в тюрьмах миллионы людей и еще миллионы целятся туда попасть; страна, где военщина делает вид, что сокращается и перестраиваетсятАж страна, где воровство и пьянство сделались нормой жизни; страна, в которой вымирает или уезжает за рубеж порядочный, талантливый, умный народ; страна, утратившая духовное началотАж страна, захлестнутая пошлостью, с цепи сорвавшимся блудом, давно уже отравленная потоком суесловия и торжествовавшей прежде и торжествующей поныне лжи, полупрофессиональности, ленитАжтАЭ

Нельзя не заметить нечто созвучное и в военной прозе Астафьева 90-х годов тАФ первоочередное внимание писателя к судьбе российских мужиков, тАЬнаученных терпеть, страдать, пресмыкаться, выживать, и даже родине, их отвергшей и растоптавшей, служитьтАЭ. Как никогда остро звучит мотив глубокой пропасти между солдатской массой и разномастными тАЬполномочнымитАЭ лицами.

Основным пространством военной прозы становятся тАЬсырые, мрачные, бесконечно длинные и глубокие, как братская могила, склепытАЭ ровенских казарм, в которых тАЬдослуживают и теснятся хромоногие, больные, припадочные, гнилобрюхие и гнилодыхие солдатытАЭ (тАЬТак хочется житьтАЭ). Промороженные бараки сибирских учебных полков с наледями солдатской мочи у порогов и сырыми комками доходяг на верхних ярусах нар (тАЬПрокляты и убитытАЭ). Распределители и сортировки, где тАЬвечный шум, гам, воровство, грязь, пьянство, драки, спекуляция.. Паскудное, страшное заведение, грязное гнездо, свитое под благородной вывеской тАЬГоспитальтАЭ (тАЬВеселый солдаттАЭ).

В книгах Астафьева о войне все чаще выходит на первый план образ народа, привыкшего к многолетнему унижению и покорности, теряющего нравственное достоинство и духовное самостояние. Поэтому во фронтовой повести тАЬТак хочется житьтАЭ столь естественно нашла место история наполовину вымершего в Заполярье переселенческого этапа из Сибири. Поэтому, может быть, последняя повесть Астафьева открывается эпиграфом из Гоголя, горько контрастирующим с ее названием тАЬВеселый солдаттАЭ: тАЬБоже! пусто и страшно становится в Твоем миретАЭ. Поэтому здесь посреди сугубо бытового повествования о хасюринском госпитале 1944 года, о живущей поблизости красавице-казачке Марине и ее примаке, хозяйственном и добром Тимоше, прорвется вдруг безжалостный прогноз будущей социальной болезни множества таких тимош. тАЬПройдет всего лишь несколько десятков лет, и, истощенный братоубийством, надсаженный тАЬволевыми решениямитАЭ и кровопролитной войной, потерявший духовную опору и перспективу, превратится он из послушного работника в кусочника, в мелкого вора, стяжателя, пьяницутАж И пойдет потомок Тимоши по земле с открытым мокрым ртом, мутным, бессмысленным взглядомтАж Пьяный еще в животе матери, пьяным отцом зачатый, выжмется из склизкого чрева склизкое одноклеточное существо без мыслей, без желаний, без устремлений, без памяти, без тоски о прошломтАж признающее только власть кулакатАж Но когда это еще будет?!тАЭ

Опыт собственной жизни, помноженный на нравственное и историческое чутье, вывел Астафьева к стержневому процессу, нарастающему в русском мире с эпохи петровского самодержавия, многократно усиленному большевизмом и достигшему кульминации в наши дни. Этот процесс можно кратко определить как постепенное отчуждение народа от христианских заповедей, как отпадение человека от Бога в самом себе, то есть от своей совести. Острое переживание и пристальное художническое исследование губительных последствий этого процесса создает трагическую доминанту поздней прозы Астафьева.

Эволюцию полувековой жизни Астафьева в литературе можно рассматривать в разных аспектах: тематическом, жанровом, стилевом и т.д. Но главное в ней, на мой взгляд, тАФ движение из мира собственно тАЬдеревенскойтАЭ и военной прозы к художественному и публицистическому исследованию общего состояния народной России. Если трагические мотивы астафьевской прозы 1950тАФ1970-х годов вызваны отдельными явлениями жизни: обездоленным детством, опустошающей душу человека войной, губительным вторжением в природу и т.д., то в поздней прозе Астафьева трагическое мировосприятие доминирует независимо от темы произведения. В лице Виктора Астафьева русская литература конца века выдвинула писателя с наиболее мощной и целостной трагической версией современной народной жизни. Она выношена Астафьевым не только идейно, но и практически, ценой многолетнего опыта собственной жизни во глубине советской и постсоветской России: из крестьянской избы в барак спецпереселенцев, в сиротские стены детдома, в казарму запасного полка, в окоп переднего края, на госпитальную койку, в чусовскую халупу демобилизованного инвалида и, как предел мечтаний, тАФ в пермскую тонкостенную тАЬхрущевкутАЭ.

Думаю, своей судьбой Астафьев выстрадал более, чем кто-либо, право, которое еще за два года до его рождения поэтически сжато сформулировал Владислав Ходасевич:

И вот, Россия, тАЬгромкая державатАЭ,

Ее сосцы губами теребя,

Я высосал мучительное право

Тебя любить и проклинать тебя.

Это право сына своего народа обращаться к нему как к тАЬгражданам родного отечестватАж все святое на этой земле поругавшимтАЭ. Теплота астафьевского патриотизма замешана на все более жестком несогласии с привычной для русского человека униженностью как государством, так и собственным самодурством, на все более резком отказе от убаюкивающего прекраснодушия по отношению к сегодняшнему и завтрашнему дню России. Поистине повторим вслед за Булатом Окуджавой: тАЬЧем выше музыка любви, тем громче музыка печалитАЭ.

В слове позднего Астафьева, освободившегося от иллюзий, отзывается голос Лермонтова, глядящего тАЬс отрадой, многим незнакомойтАЭ на тАЬогни печальных деревеньтАЭ и простой крестьянский быт, но отказывающегося любить родину за тАЬславу, купленную кровьютАЭ, за тАЬтемной старины заветные преданьятАЭ (тАЬРодинатАЭ). Отзывается голос Блока, которому тАЬслезы первые любвитАЭ к России не заслоняют ее нищету, тАЬрасхлябанные колеитАЭ и тАЬизбы серыетАЭ (тАЬРоссиятАЭ). Отзывается голос Ахматовой, живущей на родной земле тАЬхворая, бедствуя, немотствуятАЭ среди тАЬгрязитАЭ и тАЬпрахатАЭ, но тАЬсвободнотАЭ выбирающей верность ей до самой смерти (тАЬРодная землятАЭ).

Диапазон мировосприятия тАЬпозднеготАЭ Астафьева тАФ от тАЬчувства любви ко всем и ко всемутАЭ, благодарности тАЬБогу и силам небесным за минуты слияния с вечным и прекрасным даром любить и плакатьтАЭ (тАЬВеселый солдаттАЭ) до ясного осознания того, что тАЬмного, слишком много мешающего утвердительно говорить о разумном смысле человеческой жизни. Люди в моем селе не столько жили, сколько мучались и мучилитАж Рожденные с тюремной моралью тАЬумри ты сегодня, а я завтратАЭ, они живут сегодняшним днем с растренированной памятью, угасающим сознанием, и только жажда поживы еще руководит их инстинктамитАжтАЭ (тАЬВечерние раздумьятАЭ, завершающая глава третьей книги тАЬПоследнего поклонатАЭ).

В мозаике тАЬзатесейтАЭ последних лет тАФ полюсы нашего разорванного мира. На одном тАФ толпа на привокзальной площади, гогочущая над бормочущим один и тот же напев психически больным юношей (тАЬБольной человектАЭ). Лагерный охранник, привязавший беглого арестанта к хвосту лошади и отчитавшийся о поимке тем, что осталось после скачки тАФ одной ногой несчастного (тАЬВоспоминания о проделанной работетАЭ). На другом тАФ орел, вольно парящий над степью, еще не изуродованной людьми (тАЬХозяинтАЭ). Прекрасный мир музыки, тАЬсветлым сиянием спускающийся с небес над родной землей, над всеми нами, все вытерпевшими и перестрадавшимитАЭ (тАЬМелодия ЧайковскоготАЭ).

На одном полюсе тАФ горький диагноз тяжкой болезни нынешнего русского человека, тАЬкоторому ничего уже не жалко: ни земли, не себятАж ни настоящего, ни будущего родной планетытАЭ, боль Астафьева от тАЬнеслыханного и невиданного в мире отчуждения людей от родной землитАЭ (тАЬРазговор со старым ружьемтАЭ). На другом тАФ вера в то, что тАЬземлю можно разрушитьтАж но останется дух наш, будет искать приютатАж в чьей-то живой душетАЭ (тАЬИз тихого светатАЭ).

Существенно и другое. Отход Астафьева от традиций тАЬдеревенскойтАЭ прозы связан к экзистенциальным расширением его художественного мира. Наблюдения над стремительно убывающим нравственным запасом народной жизни ведут размышления Астафьева от трагических изгибов собственно российского бытия к коренным изломам в самой природе человека ХХ столетия. Написанное Астафьевым в последние десятилетия века все более выходит из традиционной проблематики тАЬдеревенскойтАЭ прозы с ее нравственно-психологической и бытовой конкретикой, поднимаясь к онтологическим мотивам вечного переплетения в человеке святости и дикости, доброты и озверениятАж Великий вопрос тАЬчто с нами происходит?тАЭ, которым Василий Шукшин завершил в 1973 году рассказ тАЬКляузатАЭ и на который уже не успел ответить сам, десять лет спустя намного острее встает в астафьевском рассказе тАЬСлепой рыбактАЭ.

тАЬЧто с нами стало?! Кто и за что вверг нас в пучину зла и бед? Кто погасил свет добра в нашей душе? Кто задул лампаду нашего сознания, опрокинул его в темную, беспробудную яму, и мы шаримся в ней, ищем дно, опору и какой-то путеводный свет будущеготАж Мы жили со светом в душе, добытым задолго до нас творцами подвига, зажженным для нас, чтобы мы не блуждали в потемках, не натыкалисьтАж на друг дружку в мире, не выцарапывали один другому глаза, не ломали ближнему своему кости. Зачем это все похитили и ничего взамен не дали, породив безверье, всесветное во все безверье?тАЭ

Астафьев конца века мучительно ищет объяснение тому, отчего убывает в мире все более беззащитное добро и непрестанно прибывает многоликое беспричинное зло. Что это, излом природы, временная порча человека? Или пустоглазая бездумность, хищничество и жестокость, тАЬспрятавшийся под покровом человеческой кожи и модных одежд жуткий зверьтАЭ и есть его суть, лишь загнанная вглубь внешней силой порядка или внутренней силой совести и молитвы?

Почему самое желанное для трех напившихся парней из тАЬПечального детективатАЭ тАФ истоптать первого попавшегося под руку человека? тАЬОткуда это в них? Откуда? Ведь все трое вроде из нашего поселка. Из трудовых семей. Все трое ходили в садик и пели: тАЬС голубого ручейка начинается река, ну а дружба начинается с улыбкитАжтАЭ В школе: тАЬСчастье тАФ это радостный полет! Счастье тАФ это дружеский приветтАжтАЭ В вузе или в ПТУ: тАЬДруг всегда уступить готов место в шлюпке и кругтАжтАЭ Втроем на одного в общем-то в добром, в древнем, никогда не знавшем войн и набегов русском городетАжтАЭ. тАЬОтчего русские люди извечно жалостливы к арестантам и зачастую равнодушны к себе, к соседу тАФ инвалиду войны и труда?тАЭ И как в той же плоти российского человека, где живет вселенская жалость, таится тАЬлегко возбудимое, слепо вспыхивающее, разномысленное, необъяснимое зло?тАЭ

Почему грубая сила все больше господствует в цивилизованном мире? тАЬПо здравому разуму уже давно на земле не должно быть ни оружия, ни военных людей, ни насилиятАж А между темтАж военная людь во всем мире не убывает, а прибывает, но ведь предназначение и тех, что надели военную форму, военный мундир, было, как и у всех людей, тАФ рожать, пахать, сеять, жать, создаватьтАЭ.

Почему нарастает отчужденность человека среди людских толп, спрессовавшихся в каменных джунглях мегаполисов? Подъезжая к ним ночью, увидишь вдруг из вагона: тАЬРаскаленным кончиком иголки проткнется из темных нагроможденийтАЭ одинокое окно, и тАЬтомит голову сознание, что и ты вот так же заболеешь, помирать станешь и позвать некого, бездушно кругомтАЭ (тАЬОкнотАЭ).

Почему так редки стали минуты тАЬсердечного высветлениятАЭ, подобные рыбацкому застолью с детьми в поселке Боганида, когда тАЬдаже самые лютые, озлобленные в другом месте, в другое время, нелюдимые мужики проникались благодушием, милостивым настроением, возвышающим их в собственных глазахтАЭ, а значит, еще способен человек делать добро. (тАЬЦарь-рыбатАЭ).

Закончив в 1975 тАЬЦарь-рыбутАЭ вечными вопросами, которые не помогло разрешить и обращение к Священному писанию, Астафьев продолжит их размышлениями Сошнина в тАЬПечальном детективетАЭ о загадках тАЬсовременного торопливого миратАЭ, чтобы спустя еще двенадцать лет в завершившейся, наконец, попытке исповеди тАЬИз тихого светатАЭ (1961тАФ1975тАФ1992тАФ1997!) вновь оказаться перед великой тайной человеческого духа тАФ вместилища мироздания в отдельном существе.

Под знаком онтологических вопросов шла работа Астафьева с 70-х годов и над военным романом*. Когда весной 1984 года съемочная группа пермского телевидения, будучи в Красноярске, записывала на видеопленку беседу с Астафьевым в связи с его шестидесятилетием, писатель делился тем, что читает в связи с тАЬПроклятыми и убитымитАЭ классические труды немецких стратегов первой и второй мировых войн. Что потрясен деловой обстоятельностью и душевной безмятежностью, с которыми они рассуждают о том, как наилучшим образом убивать возможно большее количество людей. Астафьев нашел тогда точное слово для обозначения нравственного уродства этих выдающихся умов тАФ недочеловечность.

А в недавно изданной переписке писателя с литературным критиком В. Курбатовым находим письмо, отправленное из Овсянки десятью годами позже, в разгар работы над второй книгой романа. Оно подтверждает упорство, с которым Астафьев утверждает философский ракурс в романном осмыслении войны, стремится связать ее обжигающие будни с вечными проблемами человеческого бытия. тАЬЯ усложнил себе задачу тем, что не просто решил написать войну, но и поразмышлять о таких расхожих вопросах, как что такое жизнь и смерть, и человечишко между ними. Может быть, наивно, может, и упрощенно даже, но я все же пытаюсь доскрестись хоть до верхнего слоя той горы, на которой и Лев Толстой кайлу свою сломалтАЭ**.

Вспоминая в комментариях к тАЬПроклятым и убитымтАЭ о фактах тАЬслепой жестокоститАЭ из разных времен и сфер жизни, Астафьев открывает в их связи страшный закон человеческого бытия. В этой общей цепи тАФ тАЬсплавщик, что надругался над мамой в 31-м годутАЭ, отрубив палец с обручальным колечком у утонувшей женщины. И поступавшие точно так же, еще и выбивавшие саперной лопаткой золотые коронки у павших на поле боя тАЬшакальитАЭ похоронные команды во время войны. И так пришедшийся ко двору в 30-е годы лозунг писателя-гуманиста: тАЬЕсли враг не сдается тАФ его уничтожаюттАЭ. И не знающие жалости тАЬни к живым, ни к мертвымтАЭ тАЬкадры, побывавшие в лагерях и тюрьмахтАЭ. тАЬИ вся история человечества, расцвеченная именами инквизиции, колонизации, коллективизации, реформации тАФ не разгул ли это жестокого зверя!тАЭ.

Только ли памятью о собственной тяжкой судьбе или свойствами характера, тАЬневыносимо чуткого ко всякой обиде и боли, своей и чужойтАЭ (М. Горький), объясняется в позднем творчестве Астафьева переизбыток внимания к жизненной скверне и полная утрата иллюзий тАЬдеревенскойтАЭ прозы о народе тАФ носителе нравственного идеала? Отнюдь нет. Мы убеждены, что ключевую роль в творческой эволюции Астафьева играл его мощный реализм, улавливающий общую закономерность ХХ века, века великих научно-технических побед, но и катастрофических поражений человека в других сферах жизни тАФ социальной, экологической, нравственной, эстетическойтАж Будучи точным барометром нарастающей дегуманизации современного мира в его отечественной модификации, поздняя проза Астафьева вырастает из рамок русской словесности в явление мировой культуры.

Что из написанного Астафьевым после расставания с тАЬдеревенскойтАЭ прозой несет истину, а что тАФ ожесточение и горячность заблуждения, покажет время. Но нет сомнения в том, что именно по тАЬпостдеревенскойтАЭ прозе Астафьева в первую очередь будут судить о тАЬстрадающей совести русского народатАЭ*, о том, каким мучительным напряжением ума и болью сердца было духовное существование подлинно народного писателя на излете ХХ века.

Вместе с этим смотрят:


"..Моим стихам, как дpагоценным винам, настанет свой чеpед"


"Christmas stories" by Charles Dickens


"РЖзборник Святослава 1073 року" як лiтературний пам'ятник доби Киiвськоi Русi


"РЖсторiя русiв" - яскравий твiр бароковоi лiтератури


"Автобиографическое начало" в творчестве Гоголя