ВлСныВ» о Венеции в русской литературе золотого и серебряного веков
ВлПлывя в таинственной гондоле..В»
А. Головачева
тАжпленительная смесь
Из грусти пушкинской и средиземной спеси..
О. Мандельштам. тАЬАриосттАЭ
Из незавершенных замыслов Пушкина ни один так не волнует воображение, как набросок стихотворения о старом доже и молодой догарессе. Фактически это четверостишие, известное в разных публикаторских вариантах:
Ночь светла; в небесном поле
Ходит Веспер золотой,
Старый Дож плывет в гондоле
С Догарессой молодой1 .
В голубом эфира поле
Блещет месяц золотой.
Старый дож плывет в гондоле
С догарессой молодой2 .
В голубом небесном поле
Светит Веспер золотойтАж3
Ночь тиха, в небесном поле
Светит Веспер золотойтАж4
Стихи о доже и догарессе остались на черновом листке, не получив не только авторского продолжения, но и утвердившихся под пером автора первых строк. Пушкин подбирал один за другим варианты начала, затем отвергал их, зачеркивал, вписывал новый и так и не довел работу до чистовика. Его варианты отразились в изданиях разных лет, в автографе же навсегда остался пробел как в первых словах, так и в продолжении стихотворения. Впоследствии его неоднократно пытались заполнить: издатели тАФ чтобы придать стихам завершенный вид, другие поэты тАФ чтобы дописать не оставляющее равнодушным начало. Искушение прикоснуться к магии этих строк до сих пор остается неодолимым5 .
Первым из русских поэтов, обративших внимание на этот отрывок, был Аполлон Майков. В 1888 году он написал балладу тАЬСтарый дожтАЭ, начинавшуюся обрамленным кавычками четверостишием:
тАЬНочь светла; в небесном поле
Ходит Веспер золотой;
Старый дож плывет в гондоле
С догарессой молодой..тАЭ
К первой строфе было сделано примечание: тАЬЭти четыре строчки найдены в бумагах Пушкина, как начало чего-то. Да простит мне тень великого поэта попытку угадать: что же было дальше?тАЭ Майков развил сюжет следующим образом:
Занимает догарессу
Умной речью дож седой..
Слово каждое по весу тАФ
Что червонец дорогой..
Тешит он ее картиной,
Как Венеция, тишком,
Весь, как тонкой паутиной,
Мир опутала кругом <..>
Но то, что занимает мысли честолюбивого дожа, тАФ власть и богатства, завоеванные при его правлении Венецианской республикой, тАФ не интересует молодую догарессу.
Не дослушав его хвастливых речей, она тихо засыпает на его плече.
тАЬВсё дитя еще!тАЭ тАФ с укором,
Полным ласки, молвил он,
Только слышит тАФ вскинул взором тАФ
Чье-то пенье.. цитры звон..
И всё ближе это пенье
К ним несется над водой,
Рассыпаясь в отдаленье
В голубой простор морской..
Гондолу с дожем и догарессой обгоняет другая гондола, где кто-то, таинственно скрытый маской, поет:
тАЬС старым дожем плыть в гондоле..
Быть его тАФ и не любить..
И к другому, в злой неволе,
Тайный помысел стремить..
Тот тАЬдругойтАЭ тАФ о догаресса! тАФ
Самый ад не сладит с ним!
Он безумец, он повеса,
Но он тАФ любит и любим!.тАЭ
Дерзкая песня поднимает в душе старого дожа тАЬцелый адтАЭ, его терзают муки ревности. Баллада заканчивается рядом вопросов, за которыми стоит один невысказанный, но главный: виновна или нет догаресса в супружеской измене?
В 1924 году свою версию продолжения пушкинского наброска под названием тАЬРоманстАЭ опубликовал Владислав Ходасевич. Он взял за основу другой вариант первой строки и использовал пятую пушкинскую строку, к этому времени расшифрованную, тАФ тАЬДогаресса молодаятАЭ. Стихотворение вышло более приближенным к пушкинской лексике, чем у
А. Майкова, но развиваемая сюжетная схема пересекалась с майковской балладой:
тАЬВ голубом эфира поле
Ходит Веспер золотой.
Старый дож плывет в гондоле
С догарессой молодой.
Догаресса молодаятАЭ
На супруга не глядит,
Белой грудью не вздыхая,
Ничего не говорит.
Тяжко долгое молчанье,
Но, осмелясь наконец,
Про высокое преданье
Запевает им гребец.
И под Тассову октаву
Старец сызнова живет,
И супругу он по праву
Томно за руку берет.
Но супруга молодая
В море дальнее глядит.
Не ропща и не вздыхая,
Ничего не говорит.
Охлаждаясь поневоле,
Дож поникнул головой.
Ночь тиха. В небесном поле
Ходит Веспер золотой.
С Лидо теплый ветер дует,
И замолкшему певцу
Повелитель указует
Возвращаться ко дворцу.
Известны также опыты в этом роде Г. Шенгели, С. Головачевского, М. Фромана и уже в конце ХХ века тАФ художника Льва Токмакова, сочинившего в 1994 году продолжение пушкинского наброска для своего литературного рассказа тАЬМиссиятАЭ. О стихотворении Токмакова рассказал в подборке пушкинских материалов тАЬЛитературной газетытАЭ в 1996 году Андрей Чернов. По его же свидетельству, эта версия была признана достойной Пушкина такими авторитетами, как академик Д. С. Лихачев и поэт Александр Кушнер:
Догаресса молодая
На подушки прилегла,
Безучастно наблюдая
Танец легкого весла.
Что красавице светила?
Что ей ход небесных сфер?
Молчалив супруг постылый.
Безутешен гондольер.
Не о том ли в знак разлуки
Над Венецией ночной
Льются горестные звуки
Баркаролы заказной?
А. Чернов назвал токмаковский текст тАЬшедевромтАЭ, в сравнении с которым, по его словам, тАЬмайковский текст кажется неумной пародиейтАЭ. Тем не менее и стихи Токмакова сохраняют ту же логику и последовательность движения сюжета, что и предыдущие поэтические опыты.
Отчасти эта логика задана самим пушкинским наброском, точнее, его оппозицией: тАЬстарый дожтАЭ тАФ тАЬмолодая догарессатАЭ. Сюжетное сходство баллады Майкова и тАЬРомансатАЭ Ходасевича уже отмечалось: сравнивавший эти стихи Бенедикт Сарнов утверждал, что сходство сюжета здесь обусловлено тАЬпресловутым конфликтомтАЭ, который тАЬсодержится уже в самих пушкинских строчкахтАЭ6 . Но тексты-продолжения совпадают и в сюжетных деталях. Детали же эти таковы, что определенно ведут еще к одному источнику, служившему, видимо, первоисточником и для Пушкина. Причем этот допушкинский источник был указан при первой же публикации загадочного пушкинского отрывка.
Впервые набросок о доже и догарессе был опубликован в 1856 году в июльском номере журнала тАЬСовременниктАЭ. Там же публикатор Лонгинов сделал пояснения: тАЬ..отрывок найден был братом поэта, Л. С. Пушкиным, от которого я узнал его. Кажется, это начало стихотворения под заглавием тАЬМарино ФальеротАЭтАЭ7 .
Из пояснений Лонгинова неясно, кому принадлежит этот первый историко-литературный комментарий насчет тАЬМарино ФальеротАЭ тАФ ему или Л. С. Пушкину. Но факт остается: с первой же публикации незавершенный замысел Пушкина связывался в сознании читателей с историей знаменитого венецианского дожа Марино Фальери. В России эта история получила особую известность после публикации в 1823 году новеллы Э. Т. А. Гофмана тАЬДож и догарессатАЭ. Новелла является составной частью романа Гофмана тАЬСерапионовы братьятАЭ, но в русском переводе была опубликована как самостоятельное произведение. Ее сюжету и следовали позднейшие поэты, что неизбежно рождало сходство сюжетных деталей в их поэтических опытах.
В новелле Гофмана представлены два варианта сюжета о доже и догарессе. Первый тАФ сюжет картины члена Берлинской академии художеств Кольбе, привлекающей внимание посетителей на академической выставке: тАЬДож в великолепной, богатой одежде ведет под руку вдоль балкона не менее роскошно одетую догарессу. Он тАФ старец, с седой бородой и темно-красным, с резкими чертами, лицом, выражающим одновременно и силу, и слабость, и гордость, и утомление.
Она тАФ молодая, цветущая женщина, с выражением затаенной печали и мечтательных стремлений <..> В глубине тАФ море, на нем украшенная венецианским флагом гондола с двумя гребцами, а на заднем фоне тАФ сотни парусов и выделяющиеся на синем небе башни и дворцы прекрасной, встающей из волн ВенециитАЭ. Сжатый, как пружина, сюжет картины далее развертывается в литературное повествование. Его события относятся к 1354 году, когда блестящий полководец, честолюбивый политик Марино Фальери был избран правителем Венецианской республики. Одновременно с избранием 80-летний дож (в реальности тАФ 76-летний) женился на 19-летней Аннунциате. Разница в возрасте, а также необыкновенная красота догарессы вызвали немало злых шуток со стороны склонных к насмешкам венецианцев. Аннунциату скоро окружило множество воздыхателей, чьи домогательства неизменно оставались безуспешными. Самым настойчивым преследователем молодой догарессы был красавец-патриций Микаэль Стено. Отвергнутый, как и все другие, Аннунциатой, Стено оклеветал ее, а потом оскорбил и самого дожа. Взбешенный Марино Фальери обратился к сенату с требованием покарать обидчика, но наказание оказалось ничтожным. Оскорбленный дож составил заговор против республики, чтобы низложить правление знати и стать самодержавным герцогом Венеции. Накануне восстания по доносу предателя Фальери и его сторонники были схвачены, главные заговорщики повешены, а Фальери два дня спустя обезглавлен, и седая голова его скатилась по ступеням тАЬлестницы великановтАЭ дворца дожей.
Как и в реальной истории, в новелле Гофмана семейная драма венецианского дожа переплетена с политикой. Но есть одна тайная любовная линия, создающая особое романтическое напряжение повествования. Есть еще один молодой герой тАФ гондольер Антонио, известный венецианцам своим тАЬвеселым нравом и уменьем петь песнитАЭ. Он с детства любит Аннунциату, встреченную лишь однажды, когда она была еще маленькой девочкой. И она смутно помнит тАЬхорошенького мальчикатАЭ, в разлуке с которым, как ей кажется, у нее потом тАЬне было ни одной счастливой минутытАЭ. Выросшие Антонио и Аннунциата узнают друг друга. В создающемся любовном треугольнике назревает конфликт, отраженный впоследствии во всех поэтических версиях о доже и догарессе. В тексте новеллы вычитывается тот эпизод, который лег в основу стихов как Майкова, так и других авторов. Антонио узнаёт, что один из его товарищей, Пьетро, каждый день катает дожа и догарессу в своей гондоле. Сговорившись с приятелем, юноша переодевается в бедное матросское платье, подкрашивает лицо, цепляет фальшивую бороду и, не узнанный, плывет как второй гребец в одной гондоле с любимой. В отличие от других поклонников, он робок, боготворит Аннунциату, его наполняет безмерным счастьем одно лишь присутствие возле нее. Для Аннунциаты же эта прогулка становится роковой, неожиданно несет ей новые, незнакомые впечатления. Вот как рассказано об этом у Гофмана:
тАЬСтарый Фальери был весел. Он шутил, смеялся, целовал маленькие ручки Аннунциаты, обнимал рукой ее гибкий стан. Гондола между тем выплыла в открытое море, откуда вся прекрасная Венеция с ее гордыми башнями и дворцами открылась перед путниками как на ладони. Фальери гордо поднял голову и сказал, самодовольно озираясь: тАЬНу, что, моя дорогая, не правда ли: весело плыть по морю с его властителем и супругом? <..> не правда ли, хорошо и приятно плыть по морю с его повелителем?тАЭ В ту минуту, как дож сказал эти слова, к ним донеслись издали звуки музыки. Тихий мужской голос, далеко разносимый по волнам, пел:
Ah! senza amare
Andare sul mare,
Col sposo del mare,
Non puo consolare!
(тАЬАх! не любя, / Плыть по морю / С супругом моря, тАФ / Нет утешенья!тАЭ)
Раздались другие голоса и пропели песню еще несколько раз. Наконец звуки замерли, разнесенные ветром. Фальери не слыхал ничего и продолжал рассказывать Аннунциате историю происхождения торжества, когда дож с высоты Буцентавра бросает в море свой обручальный перстень. Он говорил о победах республики, о том, как ею были завоеваны Истрия и Далмация <..> и как с тех пор был введен обычай обручения с морем. Но если пропетая песня прошла не замеченной для ушей Марино Фальери, то так же не замеченным прошел для Аннунциаты его рассказ. Она была глубоко поражена унесшимися вдаль звуками и смотрела кругом блуждающим взглядом, как тот, кто, внезапно пробудясь, не может еще дать себе отчета в мыслях. тАФ тАЬSenza amare! senza amare! тАФ Non puo consolare!тАЭ тАФ шептали уста, и слезы, как перлы, блеснули в прекрасных глазах, между тем как глубокий вздох вырвался из взволнованной грудитАЭ.
Сопоставление этого отрывка из Гофмана со стихотворениями Майкова, Ходасевича и других авторов, выявление степени сходства и различий между ними, общности и оригинальности, может быть предметом отдельного исследования. Наша цель иная: проследить преемственность между новеллой Гофмана и пушкинским наброском о доже и догарессе. В данном случае плодотворной оказывается не только перспектива, но и ретроспектива: последующие опыты проливают свет на не вполне проясненный более ранний замысел, договаривают не успевшее высказаться в нем. Очевидно, что все послепушкинские продолжения, открывающиеся пушкинским четверостишием, использовали в качестве первоосновы гофмановскую канву. Каждый автор делал это в меру собственной творческой индивидуальности, поэтического таланта и т. п., но при этом не столь далеко отходил от Гофмана, чтобы утратить с ним связь. Опыт пушкинских продолжателей лишний раз подтверждает органичную связь между замыслом Пушкина и новеллой Гофмана как литературным источником. Тут вступает в силу уже не столько исследовательский, сколько творческий аргумент, когда сами феномены творчества выстраиваются как звенья единой литературной цепи: на одном конце тАФ Гофман, на другом тАФ продолжатели Пушкина, а пушкинское звено тАФ посередине; затронешь одно из звеньев тАФ отзовутся другиетАж
После эпизода морской прогулки сюжет новеллы Гофмана быстро движется к развязке. Песня гондольера открывает Аннунциате неведомые ранее чувства тАФ любовного блаженства и любовной муки. Не проходит и двух дней, как в Венеции раскрыт заговор против республики, заговорщики преданы казни. Аннунциата, тАЬтерзаемая и горем, и блаженствомтАЭ, наконец-то может быть неразлучна со своим Антонио: тАЬСреди поцелуев и слез поклялись они в вечной верности, забыв прошедшие ужасы. Глаза их, обращенные к небесному блаженству, уже не видели земной скорби, просветленные раем любвитАЭ. В сопровождении старой няньки Маргариты они бегут из Венеции и выходят в лодке в открытое море, тАЬно тут море поднялось, как ревнивая вдова обезглавленного Фальери, охватило, наконец, лодку исполинскими пенящимися волнами и погребло всех троих в своей холодной, шумящей бездне!тАЭ Таково финальное разрешение изначально заданной у Гофмана оппозиции: старый дож тАФ молодая догаресса.
Помимо новеллы Гофмана, существовал и другой источник, на который могли ориентироваться пушкинские продолжатели. Ближе всех к нему подошел Ходасевич, включивший в свой тАЬРоманстАЭ такие подробности: во время прогулки гондольер запевает тАЬпро высокое преданьетАЭ тАФ
И под Тассову октаву
Старец сызнова живет,
И супругу он по праву
Томно за руку берет.
Упоминание о тАЬТассовой октаветАЭ ведет к тАЬЕвгению ОнегинутАЭ, первой главе, строфам XLVIIIтАФXLIX, где говорится о сладостном напеве октав итальянского поэта Торквато Тассо и рисуется следующая воображаемая картина:
Ночей Италии златой
Я негой наслажусь на воле
С венецианкою младой,
То говорливой, то немой,
Плывя в таинственной гондоле;
С ней обретут уста мои
Язык Петрарки и любви.
В пору создания тАЬЕвгения ОнегинатАЭ, указывал Ю. Лотман, тАЬобразы условно-романтической Венеции с обязательными атрибутами: гондольерами, поющими Тассо, венецианками и пр. тАФ были широко распространены. Кроме IV песни тАЬЧайльд-ГарольдатАЭ Пушкин мог запомнить слова Ж. Сталь: тАЬОктавы Тассо поются гондольерами ВенециитАЭ (тАЬО ГерманиитАЭ), а также строки А. Шенье, К. Делавиня и многих другихтАЭ8 . В. Набоков, переведя и комментируя тАЬЕвгения ОнегинатАЭ для англоязычных читателей, выделил строку тАЬНапев Торкватовых октавтАЭ и сопроводил ее таким пояснением: тАЬЭта строка и следующие за ней стихи обаятельны, они для меня насквозь осветили и окрасили полжизни, я до сих пор слышу их весной во сне сквозь все вечерние схолии тАФ но как согласовать с далью и музыкой сухой факт, что эти гондольеры, поющие эти октавы, сводятся к одному из самых общих мест романтизма? Тут и Пишо-Байрон, тАЬЧайльд-ГарольдтАЭ (4, III), 1820, и мадам де Сталь (тАЬО ГерманиитАЭ, стр. 275, изд. 1821), и Делавинь (тАЬLes MessйniennesтАЭ, 1823), и великое множество других упоминаний о поющих или переставших петь гондольерахтАЭ9 .
В списки, составленные Лотманом и Набоковым, не вошел Гофман с его новеллой тАЬДож и догарессатАЭ, хотя привлечение этого источника обогатило бы историко-литературный комментарий. Вместе с тем сведйние темы к тАЬодному из самых общих мест романтизматАЭ, казалось бы, позволяет и не конкретизировать каждый источник. В этой ситуации перед исследователем всегда возникает проблема: что послужило автору первотолчком тАФ тАЬобщее местотАЭ или конкретный случай? Вопрос этот небезразличен и применительно к пушкинским продолжателям: что побудило Майкова, Ходасевича и других включить сцены с поющими гондольерами в свои стихотворения тАФ тАЬобщее место романтизматАЭ или конкретно Пушкин и Гофман? Принимая во внимание, что множество упоминаний как-никак складывается из отдельных частных примеров, предпочтительней думать, что все-таки тАФ Пушкин и Гофман.
Примечательно, что видйние золотой итальянской ночи и плывущей тАЬтаинственной гондолытАЭ с тАЬмладой венецианкойтАЭ рождается в тАЬЕвгении ОнегинетАЭ как антитеза картине ночного Петербурга, северного города, известного своими туманами и непогодой:
С душою, полной сожалений,
И опершися на гранит,
Стоял задумчиво Евгений,
Как описал себя Пиит.
Всё было тихо; лишь ночные
Перекликались часовые;
Да дрожек отдаленный стук
С Мильонной раздавался вдруг;
Лишь лодка, веслами махая,
Плыла по дремлющей реке:
И нас пленяли вдалеке
Рожок и песня удалаятАж
Но слаще, средь ночных забав,
Напев Торкватовых октав!
И далее рисуется картина венецианской тАЬнегитАЭ и силуэт романтической пары, плывущей в одной лодке под ночным небом.
Каких только грез и призраков не навевает этот фантастический город тАФ заметит позднее о Петербурге герой тАЬсентиментального романатАЭ Ф. Достоевского тАЬБелые ночитАЭ. Роман имеет уточняющий подзаголовок тАФ тАЬИз воспоминаний мечтателятАЭ. Человек без имени, называющий себя мечтателем, герой Достоевского день за днем, год за годом погружается в тАЬбесконечный рой восторженных грезтАЭ, уводящих его от жалкой реальной жизни. Далеко не случайно в этих грезах особое место занимают мечты тАЬо дружбе с ГофманомтАЭ. Одна из самых сокровенных фантазий мечтателя, настоящий любовный роман, развивает вполне банальный сюжет, в котором, однако, можно распознать и вариант истории Антонио и Аннунциаты. Это история о настрадавшихся в прошлом влюбленных, которые наконец-то обретают друг друга на том самом роскошном юге, какой только может быть создан воображением северянина: тАЬдалеко от берегов своей родины, под чужим небом, полуденным, жарким, в дивном вечном городе, в блеске бала, при громе музыки, в палаццо (непременно в палаццо), потонувшем в море огней, на этом балконе, увитом миртом и розами, где она, узнав его, так поспешно сняла свою маску и, прошептав: тАЬЯ свободнатАЭ, задрожав, бросилась в его объятия..тАЭ (курсив мой. тАФ А. Г.).
Откуда бы взяться этим тАЬмиртам и розамтАЭ, расцветающим в воображении петербургского мечтателя? На первый взгляд это еще одно из общих мест романтизма. В русской сентиментально-романтической традиции задолго до героя Достоевского подобные мечты вынашивал другой мечтатель, герой
Н. Карамзина Эраст, невольный погубитель тАЬбедной ЛизытАЭ: тАЬОн читывал романы, идиллии; имел довольно живое воображение и часто переселялся мысленно в те времена (бывшие или не бывшие), в которые, если верить стихотворцам, все люди беспечно гуляли по лугам, купались в чистых источниках, целовались, как горлицы, отдыхали под розами и миртами и в счастливой праздности все дни свои провождалитАЭ (курсив мой. тАФ А. Г.).
Но есть гораздо более близкий герою Достоевского источник тАФ упоминаемый им и тАЬдружественныйтАЭ ему Гофман. В новелле тАЬДож и догарессатАЭ бывшая нянька Антонио, похожая на колдунью Маргарита, предсказывает ближайшее будущее; она предвидит кровавую кончину дожа, после чего Антонио сможет соединиться с прекрасной догарессой: тАЬВидишь ты эти кровавые пятна на мостовой? <тАж> Но из крови вырастут розы! розы для твоего венца! для той, которую ты любишь! О, творец небесный! Кто же эта красавица, которая смотрит на тебя так нежно, с такой ласковой улыбкой? Белые, как лилии, руки простираются тебя обнять. О, Антонио! счастливый Антонио! Будь смел, будь смел! На светлой заре сорвешь ты белые мирты для твоей невесты, для вдовы, оставшейся невестой!тАЭ Антонио воспринимает эти слова старухи как бессмыслицу: тАЬчто же болтаешь ты теперь о красавицах, вдовах, оставшихся невестами, розах и миртах?тАЭ (курсив мой. тАФ А. Г.). Но пророчество исполнится, только в нем еще не осознан тот трагический конец, который сужден не только Фальери, но всем троим тАФ Антонио, Аннунциате и самой предсказательнице.
В сентиментальных размышлениях героя Карамзина тАЬрозы и миртытАЭ тАФ аллегория идиллической безмятежности. В бредовых пророчествах Маргариты тАЬрозы и миртытАЭ тАФ эмблема преодоленного страдания. Мечтателю Достоевского, фантазирующему историю о страдавших в разлуке, а ныне вознаграждаемых судьбой влюбленных, ближе, конечно, гофмановская символика. Тем не менее все эти мечтатели, перекликающиеся друг с другом: Эраст в тАЬБедной ЛизетАЭ тАФ Антонио в тАЬДоже и догарессетАЭ тАФ рассказчик тАЬБелых ночейтАЭ, тАФ герои одного литературного ряда. После Достоевского этот ряд пополнит герой тАЬРассказа неизвестного человекатАЭ А. Чехова.
В тАЬРассказе неизвестного человекатАЭ переплетутся мотивы и пушкинского стихотворения о доже и догарессе, и тАЬБелых ночейтАЭ Достоевского. Чеховская повесть по месту действия делится на две части: северную тАФ петербургскую и южную тАФ Венеция, Флоренция, Ницца. Северная в большей мере содержит отсылки к Достоевскому, а южная тАФ к Пушкину. В венецианской части прямо названо имя старого дожа: тАЬА во дворце дожей меня все манило к тому углу, где замазали черной краской несчастного Марино ФальеротАЭ. Во время поездки по Италии весной 1891 года Чехов видел своими глазами зал большого совета дворца дожей, где находится фриз, украшенный 76 портретами правителей республики. Среди них 48-е место предназначалось для изображения Фальери, но в назидание потомству здесь было оставлено пустое место, обтянутое черным сукном, с латинской надписью, означающей: тАЬЭто место Марино Фальери, обезглавленного за преступлениятАЭ10 . По свидетельству Д. Мережковского, общавшегося с Чеховым в итальянском путешествии, Чехов собирался написать драму из жизни Марино Фальери. Год спустя, в марте 1892 года, Чехов признавался А. Суворину: тАЬтАжмне ужасно хочется поехать в Венецию и написатьтАж пьесутАЭ. Комментаторы не без оснований связали это намерение писать пьесу с историей Марино Фальери11 .
В южной части тАЬРассказа неизвестного человекатАЭ дается ряд объяснений, проливающих свет на события петербургской поры именно через аллюзии на Достоевского. В Венеции чеховскому герою, в недавнем прошлом тАФ тайному террористу, проживавшему в Петербурге по чужому паспорту, начинает представляться, что и он, и увезенная им за границу, обманутая любовником Зинаида Федоровна тАФ тАЬчто оба мы участвуем в каком-то романетАЭ. Пояснений, какого толка этот роман, долго ждать не приходится: тАЬона тАФ злосчастная, брошенная, а я тАФ верный, преданный друг, мечтатель..тАЭ. Чеховский Неизвестный даже будет жить какое-то время в ожидании, что исполнится та заветная фантазия, о которой мечтатель Достоевского рассказывал с увлажняющимися глазами: о невинной, чистой любви двух одиноких людей, которые в конце концов найдут свое счастье тАЬдалеко от берегов своей родины, под чужим небомтАЭ, на увитом цветами балконе палаццо, потонувшего в море огней. Сюжет чеховской повести складывается так, что ее герои действительно оказываются далеко от родины, под полуденным небом, на высоком венецианском балконе: тАЬЯ смотрю вниз на давно знакомые гондолы, которые плывут с женственною грацией <..> Пахнет морем. Где-то играют на струнах и поют в два голоса. Как хорошо! Как не похоже на ту петербургскую ночь, когда шел мокрый снег и так грубо бил по лицу!тАЭ Их вечерние прогулки совершаются в обстановке, совмещающей грезы мечтателя с пушкинскими мотивами, тАФ под звездным южным небом, в одной гондоле, в окружении моря музыки и огней: тАЬ..наша черная гондола тихо качается на одном месте, под ней чуть слышно хлюпает вода. Там и сям дрожат и колышутся отражения звезд и прибрежных огней. Недалеко от нас в гондоле, увешанной цветными фонарями, которые отражаются в воде, сидят какие-то люди и поют. Звуки гитар, скрипок, мандолин, мужские и женские голоса раздаются в потемках..тАЭ.
Но, в отличие от финала фантазии, посреди этой сказочной обстановки героиня Чехова не тАЬсняла свою маскутАЭ, не прошептала тАЬЯ свободнатАЭ и не бросилась в объятия героя.. Среди гондол, огней, музыки и песен ее гнетут прежние тАЬдо невероятного унылые, жуткие и, как снег, холодные воспоминаниятАЭ. В фантастических видениях Мечтателя настрадавшиеся герои тАЬв один миг забыли и горе <..> и все мучениятАЭ, но в реальной жизни все складывается иначе. Неизвестный, в ком так силен тАЬмечтательтАЭ, не сразу осознает это: ему долго кажется, что вдали от Петербурга у Зинаиды Федоровны возникнет тАЬстрастная жажда жизнитАЭ и как следствие тАФ чувство духовного родства с ним, ее защитником и другом. Только несколько месяцев спустя он начинает понимать, что играет совсем иную тАФ тАЬстранную, вероятно, фальшивую рольтАЭ. И это понимание наносит ему как тАЬмечтателютАЭ самый чувствительный удар: тАЬмечты свернулись и сжались, как листья от жаратАЭ. Так с помощью мотива, явственно восходящего к Достоевскому, подготавливается очередное поражение чеховского героя: после его банкротства в сферах общественной и политической деятельности тАФ несостоятельность и в новой роли защитника тАЬоскорбленного существатАЭ.
Изображая такие итоги судьбы героя, Чехов отнюдь не полемизирует с Достоевским. Этот финал был также предсказан в тАЬБелых ночахтАЭ тАФ в предчувствиях молодого мечтателя, что недалеко то время, когда в расплату за бесплодный самообман придет к нему неотвязная тАЬчерная думатАЭ, когда не будет ему покоя ни днем, ни ночью от тАЬугрызений совести, угрызений мрачных, угрюмых..тАЭ. тАЬИ спрашиваешь себя, тАФ предвидел герой Достоевского, тАФ где же мечты твои? и покачиваешь головою, говоришь: как быстро летят годы! И опять спрашиваешь себя: что же ты сделал с своими годами? куда ты схоронил свое лучшее время? Ты жил или нет? <..> Побледнеет твой фантастический мир, замрут, увянут мечты твои и осыплются, как желтые листья с деревьев..тАЭ
В сложном характере безымянного рассказчика из тАЬБелых ночейтАЭ мечтательность сочетается с поражающей трезвостью, патетичность тАФ с почти неприкрытой самоиронией. Cвою задушевнейшую фантазию он сопровождает ироническим комментарием: тАЬуж, разумеется, НастенькатАЭ; тАЬнепременно в палаццотАЭ тАФ наподобие комментария повествователя в пушкинской повести тАЬМетельтАЭ: тАЬбыла воспитана на французских романах и следственно была влюбленатАЭ; тАЬсамо по себе разумеется, что..тАЭ и т. д.; он готов в один миг и расплакаться, и расхохотаться над собственным вымыслом. В чеховской повести характер Неизвестного человека отмечен тем же сложным сочетанием самообмана и трезвости, сентиментальности и патетики. В данном случае в творчестве Чехова очевидны не просто традиции психологизма Достоевского, но и прямое воздействие тАЬБелых ночейтАЭ.
С другой стороны, в тАЬРассказе неизвестного человекатАЭ прослеживаются два важных мотива, перекликающихся с сюжетом о Марино Фальери. С образом Неизвестного в чеховскую повесть вошел мотив государственного преступления, личного и общественного мятежа; с образом Зинаиды Федоровны тАФ мотив супружеской измены, столь существенный во всей истории о венецианском доже. Чехов развил эти мотивы по-своему, принципиально избавив их от романтического ореола. Но очарование южной ночи под звездным небом, медленно плывущей гондолы и страстного любовного томления коснулось страниц и его повести. Здесь будет уместно вспомнить, что после возвращения из Италии он не только лелеял мечту опять побывать в Венеции, но и не расставался с привезенной из путешествия раскрашенной фотографией тАЬВид ВенециитАЭ. Чехов вставил ее как картину в резную черную рамку, и несколько лет она находилась в его кабинете, а после переезда в Ялту украшала гостиную ялтинского дома. На фотографии-картине синие сумерки окутывают величественные дворцы с колоннами и ступенями, спускающимися к воде, среди колоннады мягко горит золотистый свет огней. Глядя на нее, и в самом деле можно захотеть написать пьесу из венецианской жизни.
Изображение на фотографии, привезенной Чеховым, может служить иллюстрацией к другому литературному тексту тАФ стихотворению П. Вяземского тАЬФотография ВенециитАЭ (1863). У Вяземского воспроизведена та же зримо воспринимаемая картина города на воде с точно переданной графикой и цветовым колоритом:
Кругом волшебные картины
И баснословный мир чудес:
Из лона зеркальной пучины,
Под синей крышею небес,
Встают изящные громады,
Искусства смелые труды;
И поражает мысль и взгляды
Сей мир, возникший из воды.
Но, что более важно, в стихотворении Вяземского воспроизведено то вдохновляющее воздействие Венеции на сознание чужеземца, благодаря которому в воображении рисуются сцены ее легендарного прошлого:
Как все таинственно, как странно
В сем царстве дивной красоты:
На все ложится постоянно
Тень поэтической мечты.
И жадно выжидают очи,
Что жизнью облекутся сны,
Что выступят из мрака ночи
Дела и лица старины.
тАЬСновтАЭ о Венеции хватило бы на весомый том мировой антологии. Существенную часть в нем заняли бы отклики русских авторов тАФ отклики, рожденные не только непосредственными личными впечатлениями, но и некогда прочитанными литературными страницами. Через полвека после тАЬФотографии ВенециитАЭ Вяземского Осип Мандельштам напишет о себе и вместе с тем обо всем своем поэтическом поколении:
Я получил блаженное наследство тАФ
Чужих певцов блуждающие снытАж
Среди этих тАЬсновтАЭ были и тАЬснытАЭ о Венеции тАФ тАЬблаженное наследствотАЭ, ставшее достоянием сформировавшегося нового, серебряного века. В стихотворении Мандельштама тАЬВеницейская жизньтАЭ (1920) сойдутся разные пласты текстов, среди которых различимы аллюзии и на Гофмана, и на Пушкина. Четвертая строфа тАЬВеницейской жизнитАЭ:
тАжнет спасенья от любви и страха,
Тяжелее платины сатурново кольцо.
Черным бархатом затянутая плаха
И прекрасное лицо тАФ
воскрешает старинную историю о казненном венецианском доже и прекрасной догарессе. А в последней, седьмой строфе тАЬВеницейской жизнитАЭ упоминание о тАЬВесперетАЭ (тАЬЧерный Веспер в зеркале сверкаеттАжтАЭ) безошибочно ведет к Пушкину, его неоконченному стихотворению о доже и догарессе.
тАЬПленительная смесь из грусти пушкинской и средиземной спеситАЭ кружила головы поэтов от пушкинской плеяды до плеяды серебряного века. При этом в русской литературе сложилась своя отличительная особенность, истоки которой также просматриваются у Пушкина. Выше цитировались строфы XLVIIIтАФXLIX из первой главы тАЬЕвгения ОнегинатАЭ, где видйние Адриатики возникало как замещение сумеречной картины невских берегов. В послепушкинской поэзии, напротив, картины Адриатики часто наводили на ассоциации с петербургскими реалиями. В 1920-е годы Ходасевич написал стихотворение тАЬБрентатАЭ, поставив к нему вдохновительный эпиграф из тАЬЕвгения ОнегинатАЭ: тАЬАдриатические волны! О, Брента!.тАЭ Но, тАЬпоэтическаятАЭ у Пушкина, у Ходасевича Брента предстала тАЬрыжею речонкойтАЭ, тАЬмутныетАЭ струи которой неотличимы от тАЬпрозаическойтАЭ пасмурной Невы; туда, на невские берега, и переносится в конце концов мысль поэта:
С той поры люблю я, Брента,
Одинокие скитанья,
Частого дождя кропанье
Да на согнутых плечах
Плащ из мокрого брезента,
С той поры люблю я, Брента,
Прозу в жизни и стихах.
Похоже, что подобную тАЬпрозаизациютАЭ впечатлений пережил и Чехов во время своего пребывания в Италии в 1891 году. Наблюдавшая его тАЬвеницейскую жизньтАЭ Зинаида Гиппиус вспоминала, как спутник Чехова по путешествию Суворин тАЬпоказывал ему Европу, Италию. Слегка тыкал носом и в Марка, и в голубей, и в какие-то тАЬпроизведения искусстватАЭ. Ироничный и умный Чехов подчеркивал свое равнодушиетАЭ и стремился найти такое место, чтобы было тАЬможно где-нибудь на травке полежать!тАЭ
Думается, Гиппиус не ошиблась, когда после этого сделала вывод, что у Чехова на тАЬчудеса ЕвропытАЭ сложился тАЬсвой, чеховский, взглядтАЭ12 . В контексте ее воспоминаний приобретает особую характерность одно из чеховских выражений в письме к родным, отправленном из Венеции: тАЬЛупит во всю ивановскую дождь. Venezia bella перестала быть bellaтАЭ (27 марта 1891 года). И настойчивый поиск подмосковного ландшафта (тАЬтравкитАЭ), и эта тАЬивановскаятАЭ могут быть расценены как следы своеобразной трансформации в восприятии Чехова знаменитых европейских чудес на русский лад.
В поэтической традиции ассоциативные связи между Венецией и Петербургом складывались легко и естественно, тАФ Петербург также был городом воды, мостов, дворцов и своих сложившихся легенд. Так, в стихотворении Вяземского тАЬИз фотографии ВенециитАЭ, написанном в 1863 или 1864 году, композиционный центр впечатлений составляет ряд образов, представляющих собой характерные приметы города на Неве:
Всё призрачно глядит: и зыбь на влажном лоне,
Как марево глазам обманутых пловцов,
И город мраморный вдоль сжатых берегов,
И Невский сей проспект, иначе Канал-гранде,
С дворцами, перлами на голубой гирлянде <тАж>
Мир фантастический, причудливый, прелестный!
Кому твои мечты и таинства известнытАж
В этом описании важна не только прямая ассоциация Канал-гранде с Невским проспектом. В таком изображении Венеция предстает фантастическим, таинственным и призрачным городом, знакомым по тАЬпетербургским повестямтАЭ Гоголя, петербургским текстам Достоевского. Ей придан колорит, узнаваемый каждым жителем северной русской столицы, да и сама она воспринята как будто через призму сознания целого ряда мечтателей Достоевского тАФ героев тАЬБелых ночейтАЭ, тАЬСлабого сердцатАЭ, тАЬПетербургских сновиденийтАЭ, тАЬПодросткатАЭ. Герой романа тАЬПодростоктАЭ говорил: тАЬтАжзамечу, что считаю петербургское утро, казалось бы самое прозаическое на всем земном шаре, тАФ чуть ли не самым фантастическим в мире <тАж> Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: тАЬА что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот <тАж> город, подымется с туманом и исчезнет как дым <тАж> может быть, все это чей-нибудь сон <тАж> Кто-нибудь вдруг проснется, кому это все грезится, тАФ и все вдруг исчезнеттАЭтАЭ.
Такими же приметами наполняется образ Венеции в стихотворении Николая Гумилева, написанном уже в 10-е годы ХХ века:
Этот город воды, колоннад и мостов,
Верно, снился тому, кто, сжимая виски,
Упоительный опиум странных стихов,
Задыхаясь, вдыхал после ночи тоски.
Восприятие Венеции здесь явственно перекликается с восприятием Петербурга героем тАЬПодросткатАЭ тАФ как тАЬснатАЭ, способного исчезнуть с пробуждением спящего.
Автограф этих стихов Гумилева был сохранен Анной Ахматовой, тАФ в этом видится определенная жизненная справедливость и литературная закономерность. Ахматова заняла свое место в отечественной культуре как поэт, связавший разные эпохи и разные имена тАФ тАЬОт императора до Блока, от Пушкина до КузминатАЭ, как определил протяженность этой связи в стихах ее памяти Ярослав Смеляков. Фактически же временной и именной контекст творчества Ахматовой несравненно обширнее. тАЬАхматова явно берет на себя ответственность за эпоху, за память умерших и славу живущихтАЭ13 , тАФ еще в 1927 году сделала запись в своем дневнике Л. Гинзбург. В этом отношении особенно показательно итоговое ее произведение, от начала до конца, как считал сам автор, тАЬпродиктованное МузойтАЭ, тАФ тАЬПоэма без героятАЭ. тАЬЭто, несомненно, одно из самых тАЬлитературныхтАЭ произведений мировой художественной письменноститАЭ14 , тАФ справедливо утверждал Лихачев. Наряду с голосами классиков тАФ тАЬот античности до ХХ ве-
катАЭ тАФ здесь тАЬслышны голоса современников тАФ Блока, Гумилева, Мандельштама, Кузмина, Андрея Белого, Брюсова, ХлебниковатАЭ15 и многих других; серебр
Вместе с этим смотрят:
"..Моим стихам, как дpагоценным винам, настанет свой чеpед"
"Christmas stories" by Charles Dickens
"РЖзборник Святослава 1073 року" як лiтературний пам'ятник доби Киiвськоi Русi
"РЖсторiя русiв" - яскравий твiр бароковоi лiтератури
"Автобиографическое начало" в творчестве Гоголя