Лирика Георгия Иванова
Ранчин А. М.
Один из лучших и самых известных литературных критиков Русского Зарубежья Владимир Вейдле заметил о Георгии Иванове: Вл<тАж> Нет <тАж> второго эмигрантского поэта, чья поэзия претерпела бы на пути к заключительному расцвету такой резкий и глубокий переломВ» (Вейдле В. Георгий Иванов // Вейдле В. Умирание искусства / Сост. и авт. послесл. В.М. Толмачева. М., 2001. С. 407).
Действительно, Георгий Владимирович Иванов (1894тАФ1958) после кратковременного пребывания в рядах эгофутуристов тАФ последователей скандального нескромного и нарочито ВлпошлогоВ» Игоря Северянина до отъезда за границу зарекомендовал себя как младоакмеист. В 1912тАФ1914 гг. состоял в 1-м петербургском ВлЦехе поэтовВ», в 1916тАФ1917 гг. возглавлял 2-й, в 1920тАФ1922 гг. участвовал в 3-м. Уже его первый сборник с чуть эпатирующим (но именно чуть, в меру) названием ВлОтплытие на о. ЦитеруВ» (декабрь 1911 г.) вызвал благожелательные отзывы Брюсова (Влумеет держать стильВ», Влизысканные милые стихиВ»), Лозинского и Гумилева, отметившего Влкакую-то грациозную тАЬглуповатостьтАЭ, в той мере, в какой ее требовал ПушкинВ» (перечень откликов и выходные данные рецензий см. в ст.: Витковский Е.В. ВлЖизнь, которая мне сниласьВ» // Иванов Г. Собр. соч.: В 3 т. М., 1994. С. 8). Гумилев подразумевал известные пушкинские слова, что поэзия должна быть ВлглуповатаВ» тАФ наивна и что ей следует чураться тенденциозности и громоздкой ВлидейностиВ». Сокращение Вло.В» вместо полного ВлостровВ», как на географической карте или в туристическом справочнике, придавало воображаемому путешествию на Цитеру тАФ Киферу тАФ Кипр, в землю богини любви Афродиты черты некоей приземленности (и, тем самым, реальности) и окружало ироническим ореолом.
Последующие сборники, изданные еще на родине, тАФ ВлГорницаВ» (1914), ВлВерескВ» (1916, 2-е изд. 1922), ВлСадыВ» (1921, 2-е изд., 1922 г., было напечатано в Берлине), ВлЛампадаВ» (1922) тАФ упрочили репутацию Иванова как поэта-эстета, стихи которого отличали отстраненный эстетизм, условность эмоций и легко познаваемые культурные ассоциации. Акмеист ВлвообщеВ» тАФ без героики и экзотики Гумилева, отчетливого своеобразия и драматизма женских переживаний ранней Ахматовой, многослойности и ВлтемнотыВ» Мандельштама. Этот эстетизм, выстроенный уютный и элегантный мир башни из слоновой кости был преодолен Ивановым лишь в книге ВлПамятник славыВ» (1915) тАФ сборника патриотических стихов на события Первой мировой войны Но в ее начале патриотический оптимизм разделяли едва ли не все известные и не очень известные русские поэты. Своего, нового слова о войне Георгий Иванов не сказал.
Известный историк литературы эмиграции Глеб Струве о поэзии Иванова 1910 тАФ начала 1920-х гг. заметил: Вл<тАж> В ранних его книгах <тАж> внешне изобразительная сторона акмеизма нашла себе более полное выражение. Это была холодная, чеканная, изысканная поэзияВ» (Струве Г.П. Русская литература в изгнании. 3-е изд., испр. и доп. Вильданова Р.И., Кудрявцев В.Б., Лаппо-Данилевский К.Ю. Краткий биографический словарь русского Зарубежья. Париж; М.,, 1996. С. 215). Эта характеристика не вполне точна: ранний Иванов, действительно, скорее визуален, живописен, чем ВлсловесенВ», однако эпитет ВлчеканнаяВ» к его лирике не очень подходит.
У Иванова есть скорее ВлскульптурныеВ», чем ВлживописныеВ» стихи, причем их ВлперсонажемВ» становится именно твердый и отчетливый в своих камень:
Из белого олонецкого камня,
Рукою кустаря трудолюбивой
Высокого и ясного искусства
Нам явлены простые образцы.
И я гляжу на них в тревоге смутной,
Как, может быть, грядущий математик,
В ребячестве еще не зная чисел,
В учебник геометрии глядит.
Я разлюбил созданья живописцев,
И музыка мне стала тяжким шумом,
И сон мои одолевает веки,
Когда я слушаю стихи друзей.
Но с каждым днем сильней душа томится
Об острове зеленом Валааме.
О церкви из олонецкого камня,
О ветре, соснах и волне морской.
Но такие стихотворения у него нечасты. Чаще его поэтические тексты строятся как набор подчеркнуто вторичных, ассоциативно и эмоционально связанных между собою образов, наполненных, однако, новым, не исконным смыслом. Например, так:
Когда светла осенняя тревога
В румянце туч и шорохе листов,
Так сладостно и просто верить в Бога,
В спокойный труд и свой домашний кров.
Уже закат, одеждами играя,
На лебедях промчался и погас.
И вечер мглистый, и листва сырая,
И сердце узнают свой тайный час.
Но не напрасно сердце холодеет:
Ведь там, за дивным пурпуром богов,
Одна есть сила. Всем она владеет --
Холодный ветр с летейских берегов.
Образ светлой осени вызывает в памяти пушкинскую ВлОсень..В» и тютчевское ВлЕсть в осени первоначальнойтАжВ»; Влвечер мглистыйВ» тоже гость из тютчевской лирики, но совершивший неожиданную метаморфозу: ВлмглистымВ» у певца ночного хаоса был не ВлвечерВ», а ВлполденьВ». Вполне тютчевский архаизм тАФ поэтизм ВлветрВ» (вспомним: ВлО чем ты воешь, ветр ночной?В»). ВлТайный часВ» напоминает уже не только о Тютчеве с его романтической мистикой ночи, но и о символистах, как и мотив вещего сердца. ВлЛетейские берегаВ» восходят к поэзии пушкинской поры. А рядом тАФ роскошные, но балансирующие на грани изысканного вкуса и пошлости закат, промчавшийся на ВллебедяхВ» (архаичное олицетворение и одновременно метафора освещенных заходящим солнцем облаков) и Влпурпур боговВ». Вера в христианского Бога не диссонирует с упоминанием о многочисленных (языческих) богах, поскольку и это чувство, и эти божества эстетизированные, условные, наподобие свободного сочетания христианских и языческих элементов в поэзии Батюшкова. Мотив небытия (ВлХолодный ветр с летейских береговВ») пока что старательно задрапирован этим Влдивным пурпуромВ». Мир прекрасен, хотя и немного печалентАж
Так же эстетизирована в ранней лирике Иванова любовь, а образ возлюбленной наделяется свойствами, воспринимаемыми зрением, осязанием и обонянием:
Вновь с тобою рядом лежа,
Я вдыхаю нежный запах
Тела, пахнущего морем
И миндальным молоком.
Вновь с тобою рядом лежа,
С легким головокруженьем
Я заглядываю в очи,
Зеленей морской воды.
Влажные целую губы,
Теплую целую кожу,
И глаза мои ослепли
В темном золоте волос.
Словно я лежу, обласкан
Рыжими лучами солнца
На морском песке, и ветер
Пахнет горьким миндалем.
ВлГорький миндальВ» придает всей этой картине оттенок надлома и печали, но эта печаль светлая.
И тексты, и эмоции подчеркнуто вторичны. Любовное расставание, например, изображается на фоне почти античной идиллии, и влюбленные вспоминают о трагической истории Леноры, потерявшей возлюбленного и возроптавшей на Бога, тАФ героини немецкого поэта А. Бюргера, балладу о которой переложил Жуковский, и шекспировского Ромео:
Прощай, прощай, дорогая! Темнеют дальние горы.
Спокойно шумят деревья. С пастбищ идут стада.
В последний раз гляжу я в твои прозрачные взоры,
Целую влажные губы, сказавшие: "Навсегда".
Вот я расстаюсь с тобою, влюбленный еще нежнее,
Чем в нашу первую встречу у этих белых камней.
Так же в тот вечер шумела мельница, и над нею
Колыхалась легкая сетка едва озаренных ветвей.
Но наша любовь увидит другие леса и горы,
И те же слова желанья прозвучат на чужом языке.
Уже я твердил когда-то безнадежное имя Леноры,
И ты, ломая руки, Ромео звала в тоске.
И как мы сейчас проходим дорогой, едва озаренной,
Прижавшись тесно друг к другу, уже мы когда-то шли.
И вновь тебя обниму я, еще нежнее влюбленный,
Под шорох воды и листьев на теплой груди земли.
Но трагедия существует только как дальний план картины.
Цитаты и аллюзии творят у Георгия Иванова настоящее пиршество. Вот еще лишь один пример:
Столица спит. Трамваи не звенят.
И пахнет воздух ночью и весною.
Адмиралтейства белый циферблат
На бледном небе кажется луною.
Лишь изредка по гулкой мостовой
Протопают веселые копыта.
И снова тишь, как будто над Невой
Прекрасная столица позабыта,
И навсегда сменилась тишиной
Жизнь буйная и шумная когда-то
Под тусклою недвижною луной
Мерцающего сонно циферблата.
Но отсветы стального багреца
Уже растут, пронзая дым зеленый
Над статуями Зимнего дворца
И стройной Александровской колонной.
Неясный шум, фабричные гудки
Спокойствие сменяют постепенно.
На серых волнах царственной реки
Все розовей серебряная пена.
Смотри тАФ бежит и исчезает мгла
Пред солнечною светлой колесницей,
И снова жизнь, шумна и весела,
Овладевает Невскою столицей!
Пытливый читатель обнаружит здесь и образ луны-циферблата, напоминающий об урбанистических стихах Брюсова (ВлСумеркиВ»), и мандельштамовское ВлНет, не луна, а светлый циферблаттАжВ», и переклички с блоковскими стихами, изображающими жизнь низового, фабричного Петербурга, и, конечно же, сроки, восходящие к пушкинскому ВлМедному всадникуВ». Но нет ни странной ВлмистикиВ» брюсовского города, ни ужасов города блоковского, ни горестей пушкинского Евгения. Жизнь Влшумна и веселаВ».
Постоянны у раннего Иванова ассоциации с живописными полотнами, как, например, в этих стихах на его любимую шотландскую тему:
Я вспоминаю влажные долины
Шотландии, зеленые холмы,
Луну и все, что вспоминаем мы,
Услышав имя нежное Алины.
Осенний парк. Средь зыбкой полутьмы
Шуршат края широкой пелерины,
Мелькает облик девушки старинной,
Прелестный и пленяющий умы.
Широкая соломенная шляпа,
Две розы, шаль, расшитая пестро,
И Гектора протянутая лапа.
О, легкие созданья Генсборо,
Цвета луны и вянущей малины
И поцелуй мечтательной Алины!
Условное имя ВлАлинаВ», словно перекочевавшее в мир Иванова из стихов пушкинской эпохи, милые предметы (соломенная шляпа, шаль), домашний уют заключены в живописные рамки портретов и пейзажей английского мастера XVIII века Томаса Генсборо (Гейнсборо).
Мир Иванова тАФ хрупкий, как старинный сервиз, и не случайно поэт однажды описал такой сервиз, оживив украшающие его изображения:
Кофейник, сахарница, блюдца,
Пять чашек с узкою каймой
На голубом подносе жмутся,
И внятен их рассказ немой:
Сначала -- тоненькою кистью
Искусный мастер от руки,
Чтоб фон казался золотистей,
Чертил кармином завитки.
И щеки пухлые румянил,
Ресницы наводил слегка
Амуру, что стрелою ранил
Испуганного пастушка.
И вот уже омыты чашки
Горячей черною струей.
За кофеем играет в шашки
Сановник важный и седой.
Иль дама, улыбаясь тонко,
Жеманно потчует друзей,
Меж тем как умная болонка
На задних лапках служит ей.
И столько рук и губ касалось,
Причудливые чашки, вас,
Над живописью улыбалось
Изысканною -- столько глаз.
И всех, и всех давно забытых
Взяла безмолвная страна,
И даже на могильных плитах,
Пожалуй, стерты имена.
А на кофейнике пастушки
По-прежнему плетут венки;
Пасутся овцы на опушке,
Ныряют в небо голубки.
Пастух не изменяет позы,
И заплели со всех сторон
Неувядающие розы
Антуанеты медальон.
Старинные предметы, уют усадебного дома, прелесть прогулок по Павловскому парку или Летнему саду тАФ вот излюбленные темы поэта тАФ певца галантного века, века легкого и причудливого, чуть капризного рококо. Не случайно поэт отдает предпочтение Влмечтательным закатам Клод ЛорренаВ» перед фламандскими натюрмортами (ВлКак я люблю фламандские паннотАжВ») и, рисуя мир старой русской усадьбы, вспоминает о француз ком живописце Ватто:
О, празднество на берегу, в виду искусственного моря,
Где разукрашены пестро причудливые корабли.
Несется лепет мандолин, и волны плещутся, им вторя,
Ракета легкая взлетит и рассыпается вдали.
Вздыхает рослый арлекин. Задира получает вызов,
Спешат влюбленные к ладье -- скользить в таинственную даль.
О, подражатели Ватто, переодетые в маркизов, --
Дворяне русские, -- люблю ваш доморощенный Версаль.
Пусть голубеют веера, вздыхают робкие свирели,
Пусть колыхаются листы под розоватою луной,
И воскресает этот мир, как на поблекшей акварели, --
Запечатлел его поэт и живописец крепостной.
Иановские стихи созвучны картинам художников ВлМира искусстваВ» тАФ Константина Сомова, Льва Бакста, также изображавших сцены из жизни галантного века. Но у Иванова этот прекрасный мир тронут налетом смерти, из-за кулис пробивается трагическая мелодия: имя Марии-Антуанетты тАФ французской королевы, умершей на эшафоте в революцию 1789тАФ1794 гг., напоминает об этом.
Таким же предметом эстетского любования становятся у Иванова девичьи святочные гадания, многократно описанные до него поэтами тАФ Жуковским, Пушкиным, Фетом:
Мы пололи снег морозный,
Воск топили золотой,
И веселою гурьбой
Провожали вечер звездный.
Пропустила я меж рук
Шутки, песни подруг.
Я -- одна. Свеча горит,
Полотенцем стол накрыт.
Ну, крещенское гаданье, --
Ты гляди, не обмани!
Сердце, сердце, страх гони --
Ведь постыло ожиданье.
Светлый месяц всплыл давно
Смотрит, ясный, в окно..
Серебрится санный путь..
Страшно в зеркало взглянуть!
Вдруг подкрадется, заглянет
Домовой из-за плеча!
Черный ворон, не крича,
Пролетит в ночном тумане..
Черный ворон -- знак худой.
Страшно мне, молодой, --
Не отмолишься потом,
Если суженый с хвостом!
Будь, что будет! Замирая,
Робко глянула в стекло.
В круглом зеркале -- светло
Вьется дымка золотая..
Сквозь лазоревый туман
Словно бьет барабан,
Да идут из-за леска
Со знаменами войска!
Вижу -- суженый в шинели,
С перевязанной рукой.
Ну и молодец какой --
Не боялся, знать, шрапнели:
Белый крестик на груди..
Милый, шибче иди!
Я ждала тебя давно,
Заживем, как суждено!
Ранний Иванов очень часто обнаруживает пристрастие к ролевой лирике, например, вкладывая свои строки в уста влюбленной девушки. Такой прием предоставлял ему столь необходимую возможность отстранения, отрешения от изображаемых ситуаций, от литературного материала.
Чисто эстетическое решение получает у Иванова в первых сборниках и религиозная тема, даже в ролевых стихах от лица монашеской братии:
РОЖДЕСТВО В СКИТУ
Ушла уже за ельники,
Светлее янтаря,
Морозного сочельника
Холодная заря.
Встречаем мы, отшельники,
Рождение Царя.
Белы снега привольные
Над мерзлою травой,
И руки богомольные
Со свечкой восковой.
С небесным звоном тАФ дольние
Сливают голос свой.
О всех, кто в море плавает,
Сражается в бою,
О всех, кто лег со славою
За родину свою, тАФ
Смиренно-величавую
Молитву пропою.
Пусть враг во тьме находится
И меч иступит свой,
А наше войско -- водится
Господнею рукой.
Погибших, Богородица,
Спаси и упокой.
Победная и грозная,
Да будет рать свята..
Поем тАФ а небо звездное
Сияет тАФ даль чиста.
Спокойна ночь морозная, тАФ
Христова красота!
Герои Георгия Иванова видят божественность мира именно в его красоте тАФ ВлХристовой красотеВ».
Красота оказывается той силой, которая покроет грехи и язвы мира, объятого войной:
СОЧЕЛЬНИК
Вечер гаснет морозный и мирный,
Все темнее хрусталь синевы.
Скоро с ладаном, златом и смирной
Выйдут встретить Младенца волхвы.
Обойдут задремавшую землю
С тихим пением три короля,
И, напеву священному внемля,
Кровь и ужас забудет земля.
И в окопах усталые люди
На мгновенье поверят мечте
О нетленном и благостном чуде,
О сошедшем на землю Христе.
Может быть, замолчит канонада
В эту ночь и притихнет война.
Словно в кущах Господнего сада
Очарует сердца тишина.
Ясным миром, нетленной любовью
Над смятенной повеет землей,
И поля, окропленные кровью,
Легкий снег запушит белизной!
Традиционный для лирики ВлвечерВ» и ВлдрагоценныйВ» Влхрусталь синевыВ» поставлены в один ряд с дарами волхвов Младенцу Иисусу.
В сентябре 1922 г. Георгий Иванов уехал в Берлин, а на следующий год перебрался в Париж. Здесь только в 1931 г. он выпустил новую книгу стихов, написанных уже в эмиграции, тАФ ВлРозыВ». Эстетское название обманчиво. Эти стихи во многом уже совсем иные, чем прежние. В своем роде программное стихотворение тАФ ВлГрустно, друг. Все слаще, все нежнеетАжВ»:
Грустно, друг. Все слаще, все нежнее
Ветер с моря. Слабый звездный свет.
Грустно, друг. И тем еще грустнее,
Что надежды больше нет.
Это уж не романтизм. Какая
Там Шотландия! Взгляни: горит
Между черных лип звезда большая
И о смерти говорит.
Пахнет розами. Спокойной ночи.
Ветер с моря, руки на груди.
И в последний раз в пустые очи
Звезд бессмертных тАФ погляди.
Прощание с Шотландией, о котором сказано с трагической иронией, тАФ это расставание с эстетизмом ранних стихов. Материал, лексика, образность еще традиционные: условный ВлдругВ» тАФ не то приятель, не то возлюбленная, тАФ словно сошедший сто страниц пушкинской лирики, розы, звезда и звезды. Да и сама грусть окрашена в тона старинной элегии. Но это уже не тихая печаль, это стоически преодолеваемое отчаяние, от которого можно защититься, только застыв в ВлкаменнойВ» позе статуи со скрещенными руками. (НО скрещенные рукм также и у покойника в гробу, тАФ стоицизм не спасает от небытия.) Красота по-прежнему остается темой Иванова, но теперь это красота если и божественная, то бесчеловечная.
Однако отчаяние это еще не абсолютно, вера в дарованное от Бога счастье пока что не зачеркнута:
Над закатами и розами --
Остальное все равно --
Над торжественными звездами
Наше счастье зажжено.
Счастье мучить или мучиться,
Ревновать и забывать.
Счастье нам от Бога данное,
Счастье наше долгожданное,
И другому не бывать.
Все другое только музыка,
Отраженье, колдовство --
Или синее, холодное,
Бесконечное, бесплодное
Мировое торжество.
Впрочем, есть среди стихотворений сборника одно тАФ самые известные ивановские стихи, исполненные жуткой, запредельной иронии:
Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.
Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.
Хорошо -- что никого,
Хорошо -- что ничего,
Так черно и так мертво,
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.
В стихотворении выделена центральная строка ВлХорошо, что никогоВ»: фонетически (обе ударные гласные здесь [o]), графически (шесть букв из семи, обозначающих гласные звуки, тАФ это ВлоВ») и семантически. Вл<тАж> Никого резюмирует предметный план стихотворения, отзываясь на нет Царя, нет России, Бога нетВ» из первой строфы и на Влбезжизненный и бесчеловечный пейзажВ» из второго четверостишия, Влсосредоточивая в себе весь тАЬсубъективныйтАЭ план стихотворения тАФ настроение трагической иронииВ» (Левин Ю.И. Г. Иванов. ВлХорошо, что нет ЦарятАжВ» // Левин Ю.И. Избранные труды: Поэтика. Семиотика. М., 1998. С. 275).
Как писал Юрий Терапиано, Вли это тАЬпринимаютАЭ поэта, и его заклинанья, и его горькое тАЬхорошо тАФ что никого, хорошо тАФ что ничеготАЭ, и вся магия слова, которой так владеет Иванов, как бы хотят скрыть, утаить под нежностью и прелестью прорыв тАФ прорыв не только в сторону ясного, но и в область невидимого, противоположного нашей логике и нашему понятию о счастье и жизни, которое выше судьбы не только отдельного человека, но и целой эпохиВ» (О новых книгах стихов // Терапиано Ю.К. Встречи: 1926тАФ1971 / Вступ. ст., сост., подгот. текста, коммент., указатели Т.Г. Юрченко. М., 2002. С. 195)
Появляется в ВлРозахВ» и мотив самоубийства как соблазнительного выхода, разрешения всех вопросов, причем фоном для готового расстаться с жизнью оказывается поистине равнодушная природа, совершенно внеположная, чуждая ВляВ», превращающаяся в конечном итоге в некую геометрическую линию:
Синеватое облако
(Холодок у виска)
Синеватое облако
И еще облака..
И старинная яблоня
(Может быть, подождать?)
Простодушная яблоня
Зацветает опять.
Все какое-то русское --
(Улыбнись и нажми!)
Это облако узкое,
Словно лодка с детьми.
И особенно синяя
(С первым боем часов..)
Безнадежная линия
Бесконечных лесов.
Глеб Струве нашел для ВлРозВ» такие слова: ВлСтихи тАЬРозтАЭ полны были какой-то пронзительной прелести, какой-то волнующей музыки. Акмеистические боги, которым раньше поклонялся Иванов, были ниспровергнуты. Поэт, гонявшийся за внешними эффектами, за изысканно точными словами, вернулся в лоно музыкальной стихии слова. тАЬРозытАЭ стояли под знаком Блока и Лермонтова, отчасти Анненского и Верлена <тАж>. Вместо неоклассицизма тАФ неоромантизм, романтизм обреченности, безнадежности, смерти <тАж>.
Характерно скупому, однообразному, сомнамбулическому пейзажу тАФ звезды, розы, ветер с моря, черные липы тАФ пришедшему на смену изысканным живописным раннего Иванова, соответствовал и нарочито скупой однообразный словарь, монотонная строфика, эллиптическая недоговоренность синтаксиса. Мир Иванова в тАЬРозахтАЭ тАФ бессмысленный, обреченный, но в своей бессмысленности и обреченности прекрасный тАФ тАЬледяной и синийтАЭ, тАЬпечальный и прекрасныйтАЭВ» (Струве Г. Русская литература в изгнании. С. 215-216).
В этой характеристике не всё точно. Ранний Иванов не был неоклассиком в строгом смысле, поскольку созданный им, его воображением условный мир неявно противостоял реальности, а это черта романтическая. Культ красоты тАФ символистский по своему происхождению, неоромантический.
Теперь в поэзии Георгия Иванова, прежде многоцветной, почти безраздельно властвует синий цвет тАФ цвет звездный, астральный, но только ледяной, жуткий: Вл<тАж> синее, холодное, // Бесконечное, бесплодное, // Мировое торжествоВ» (ВлНад закатами и розамитАжВ»). Цвет небытия: ВлСиний ветер, тихий вечер <тАж> Тихо кануть в сумрак томный, // Ничего, как жизнь, не зная, // Ничего, как смерть, не помняВ» (ВлСиний вечер, тихий ветертАжВ»). Этот цвет и сумрака и даже у ладана (ВлЭто только синий ладантАжВ»). Стреляться надо на фоне Влсиневатого облакаВ» и Влсиней <тАж> безнадежной линии // Бесконечных лесовВ» (ВлСиневатое облакотАжВ»). И звезда на небе зажжена смертью.
В 1937 г. Георгий Иванов издал под слегка измененным старым названием ВлОтплытие на остров ЦитеруВ» еще одну книгу, в которой отчаяние и одиночество уже берут верх безусловно. Прежде всего, автор расстается с милым образом России:
Россия счастие. Россия свет.
А, может быть, России вовсе нет.
И над Невой закат не догорал,
И Пушкин на снегу не умирал,
И нет ни Петербурга, ни Кремля --
Одни снега, снега, поля, поля..
Снега, снега, снега.. А ночь долга,
И не растают никогда снега.
Снега, снега, снега.. А ночь темна,
И никогда не кончится она.
Россия тишина. Россия прах.
А, может быть, Россия -- только страх.
Веревка, пуля, ледяная тьма
И музыка, сводящая с ума.
Веревка, пуля, каторжный рассвет,
Над тем, чему названья в мире нет.
Монотонный, бормочущий повтор ВлСнега, снега, снегаВ» тАФ это попытка заговорить, заклясть небытие, пустоту. ВлСнегаВ» подобны смертному савану, это уже не прекрасный снег ВлСочельникаВ». Все стихотворение тАФ попытка назвать неназываемое тАФ то, что когда-то имело имя ВлРоссияВ».
В тот же год Георгий Иванов написал своеобразную повесть, или поэму в прозе тАФВлРаспад атомаВ», изданную в 1938 г. Мир ВлРаспада атомаВ» тАФ мир, в котором рухнули три опоры: умерла вера в Бога. Умерла Россия. Умерло искусство. Фридрих Ницше когда-то с богоборческой отчаянной радостью и решимостью громко возвещал: ВлБог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили! <тАж> Никогда не было совершено дела более великого, и кто родится после нас, будет благодаря этому деянию принадлежать к истории высшей, чем вся прежняя история!В» (Веселая наука (la haya scienca) // Ницше Ф. Сочинения: В 2 т. М., 1990. Т. 1. С. 593, пер. К.А. Свасьяна). Книга Ницше была издана в 1882 году. Через двенадцать лет родился автор ВлРаспада атомаВ». Мир постепенно привыкал жить без Бога. Мировая война и революция в России убили веру в прогресс. ВлСеребряный векВ» обоготворил искусство и Красоту. Щедрую дань почитанию искусства как высшей ценности бытия отдал в юности и Георгий Иванов, вошедший в изящную словесность как младоакмеист. В 1937 г., за год до издания ВлРаспада атомаВ» литературный критик Владимир Вейдле напечатал трактат, названный ВлУмирание искусстваВ», он завершался словами: ВлПоследняя отторженность от религии, от религиозного мышления, от укорененного в религии миросозерцания и миропостроения (заменяемого рассудочным мироразложением) не то что отдаляет искусство от церкви, делает его нерелигиозным, светским; она отнимает у него жизнь. Без видимой связи с религией искусство существовало долгие века. Но невидимая связь в эти века не прерывалась. <тАж> От смерти не выздоравливают. Искусство тАФ не больной, ожидающий врача, а мертвый, чающий воскресения. Оно восстанет из гроба в сожигающем свете религиозного прозрения, или, отслужив по нем скорбную панихиду, нам придется его прах предать землеВ» (Вейдле В. Умирание искусства. С. 75, 76).
Владимир Вейдле констатирует близящуюся смерть искусства, Георгий Иванов показывает, каково жить, существовать в мире, где эта смерть произошла. Вейдле пишет, что умирает новое, современное искусство, но верит жизнь искусства прежних эпох. Иванов констатирует: безжизненным стало искусство классическое, утратившее для современного человека нравственную укорененность в бытии, оправдание перед повседневностью. Крушение эстетизма как высшей ценности бытия привело для Иванова к разрушению смысла существования ВляВ» и мира. Свидетельства тому тАФ сборник стихов ВлПортрет без сходстваВ» (1958) и изданная посмертно книга Вл1943тАФ1958. СтихиВ» (1958). А накануне кончины поэт написал цикл ВлПосмертный дневникВ». Это почти хроника умирания и история болезни, точнее, мыслей, чувств, ощущений, наблюдений уходящего.
Главной темой Иванова стала безнадежность:
Все неизменно, и все изменилось
В утреннем холоде странной свободы.
Долгие годы мне многое снилось,
Вот я проснулся тАУ и где эти годы!
Вот я иду по осеннему полю,
Все, как всегда, и другое, чем прежде:
Точно меня отпустили на волю
И отказали в последней надежде.
Человек теперь становится важнее искусства. Но человек для Иванова тАФ это прежде всего боль и умирание:
Игра судьбы. Игра добра и зла.
Игра ума. Игра воображенья.
ВлДруг друга отражают зеркала,
Взаимно искажая отраженья..В»
Мне говорят тАФ ты выиграл игру!
Но все равно. Я больше не играю.
Допустим, как поэт я не умру,
Зато как человек я умираю.
Если прежде Георгий Иванов строил свои стихи как ВлэхоВ» чужих, например пушкинских, то теперь он сближает себя с Пушкиным тАФ человеком. Сближает в боли и смерти. Этакий на первый взгляд почти хлестаковский жест (Влс Пушкиным на дружеской ногеВ»). Но Иванов не претендует на соседство с Пушкиным в поэзии, а в умирании все равны:
Александр Сергеич, я о вас скучаю.
С вами посидеть бы, с вами б выпить чаю.
Вы бы говорили, я б, развесив уши,
Слушал бы да слушал.
Вы мне все роднее, вы мне все дороже.
Александр Сергеич, вам пришлось ведь тоже
Захлебнуться горем, злиться, презирать,
Вам пришлось ведь тоже трудно умирать.
Выпавшая поэту или избранная им участь тАФ судьба проигравшего, ВлаутсайдераВ», ВляВ» которого шаржированно запечатлено на ВлзеркалахВ» искусства и жизни
Друг друга отражают зеркала,
Взаимно искажая отраженья.
Я верю не в непобедимость зла,
А только в неизбежность пораженья.
Не в музыку, что жизнь мою сожгла,
А в пепел, что остался от сожженья.
Иванов пишет об абсурде бытия, представление его как набора разрозненных фигур и вещей; в сравнении с этим абсурдом, со страданием и тягостью существования искусство ничтожно, как липкая конфетка. Пространство ивановских стихов всё более и более уверенно обживает тема самоубийства:
А люди? Ну на что мне люди?
Идет мужик, ведет быка.
Сидит торговка: ноги, груди,
Платочек, круглые бока.
Природа? Вот она, природа тАФ
То дождь и холод, то жара.
Тоска в любое время года,
Как дребезжанье комара.
Конечно, есть и развлеченья:
Страх бедности, любви мученья,
Искусства сладкий леденец,
Самоубийство, наконец.
В ролевой лирике самоубийство предстает уже не искушением, а страшной явью:
Просил. Но никто не помог.
Хотел помолиться. Не мог.
Вернулся домой. Ну, пора!
Не ждать же еще до утра.
И вспомнил несчастный дурак,
Пощупав, крепка ли петля,
С отчаяньем прыгая в мрак,
Не то, чем прекрасна земля,
А грязный московский кабак,
Лакея засаленный фрак,
Гармошки заливистый вздор,
Огарок свечи, коридор,
На дверце два белых нуля.
Впрочем, границы между изображением другого, отличного от автора персонажа и представлением поэтом собственного ВляВ» в поздних произведениях Иванова размыты. С одной стороны, он бывает шокирующе, ВлбесстыжеВ» откровенен, с другой тАФ занимает отстраненную дистанцию по отношению к себе самому, холодно, чуть ли не брезгливо разглядывая себя со стороны. Отстранение вместе с иронией становится способом преодоления отчаяния. Таков бредущий на рыбный рынок старик, сосредоточивающий внимание то на собственной боли, то на причудливой эстетской ВлигреВ» эфемерных облаков, то на дразнящем даре жизни тАФ цветущих садах. Лирическая нота тем пронзительнее, что проскальзывает в самом конце, когда отчужденное описание сменяется прорывающимся признанием от первого лица:
Бредет старик на рыбный рынок
Купить полфунта судака.
Блестят мимозы от дождинок,
Блестит зеркальная река.
Провинциальные жилища.
Туземный говор. Лай собак.
Все на земле тАФ питье и пища,
Кровать и крыша. И табак.
Даль. Облака. Вот это тАФ ангел,
Другое тАФ словно водолаз,
А третье тАФ совершенный Врангель,
Моноклем округливший глаз.
Но Врангель, это в Петрограде,
Стихи, шампанское, снега..
О, пожалейте, Бога ради:
Склероз в крови, болит нога.
Никто его не пожалеет,
И не за что его жалеть.
Старик скрипучий околеет,
Как всем придется околеть.
Но все-таки.. А остальное,
Что мне дано еще, пока тАФ
Сады цветущею весною,
Мистраль, полфунта судака?
Ощущение абсурда бытия, его тошнотворности роднит Иванова с французскими экзистенциалистами тАФ Жаном-Полем Сартром (роман которого, написанный в одно время с ВлРаспадом атомаВ», так и назван тАФ ВлТошнотаВ»), Альбером Камю. Сближают их и богобогрческие мотивы Но Сартр и Камю в противостоянии этому абсурду взывают к героическому поведению и убеждены в спасительности творчества. У Иванова нет такой отрады:
Не станет ни Европы, ни Америки,
Ни Царскосельских парков, ни Москвы
Припадок атомической истерики
Все распылит в сияньи синевы.
Потом над морем ласково протянется
Прозрачный, всепрощающий дымок..
И Тот, кто мог помочь и не помог,
В предвечном одиночестве останется.
Жизнь предстает вселенской помойкой, в которую канут все ее красоты:
Еще я нахожу очарованье
В случайных мелочах и пустяках тАФ
В романе без конца и без названья,
Вот в этой розе, вянущей в руках.
Мне нравится, что на ее муаре
Колышется дождинок серебро,
Что я нашел ее на тротуаре
И выброшу в помойное ведро.
Предметные детали (забрызгавшая героя машина, грязные полы пальто, грязные руки) неожиданно наделяются символическим смыслом, становятся знаками ВлбезобразьяВ» жизни; сквозь неприглядные бытовые сцены сквозит метафизика, жизнь предстает полу-существованьем. Чувства половинчаты, блеклы, атрофированы:
Полу-жалость. Полу-отвращенье.
Полу-память. Полу-ощущенье,
Полу-неизвестно что,
Полы моего пальто..
Полы моего пальто? Так вот в чем дело!
Чуть меня машина не задела
И умчалась вдаль, забрызгав грязью.
Начал вытирать, запачкал руки..
Все еще мне не привыкнуть к скуке,
Скуке мирового безобразья!
Безыскусность позднего Георгия Иванова тАФ мнимая, это очень сложная ВлпростотаВ». Когда он описывает плаванье с любимой на лодке, то бытовая сцена проецируется на фон символистских таинственных встреч с возлюбленной, Прекрасной Дамой на ВлзакатеВ», когда Она Влвеслом рассекала заливВ» (ВлМы встречались с тобой на закатеВ» Блока). Но у Блока ВлзакатВ» и Влзолотое веслоВ» героини тАФ знаки высшего бытия, а она тАФ проводник героя в этот сверхреальный мир. У Иванова и лодки, и закат, и водная гладь тАФ знаки небытия, которое пребывает в абсурдном качании, а единственная отрада героев тАФ не символистская мистическая любовь, а водочка:
Уплывают маленькие ялики
В золотой междупланетный омут.
Вот уже растаял самый маленький,
А за ним и остальные тонут.
На последней самой утлой лодочке
Мы с тобой качаемся вдвоем:
Припасли, дружок, немного водочки,
Вот теперь ее и разопьем..
Образ любимой тАФ жены поэтессы Ирины Одоевцевой тАФ теперь полностью освобождается от условно поэтических черт. Но он потому и ранит, задевает, что должен восприниматься на фоне условных женских образов, рожденных поэтической традицией:
Отзовись, кукушечка, яблочко, змееныш,
Весточка, царапинка, снежинка, ручек.
Нежности последыш, нелепости приемыш.
Кофе-чае-сахарный потерянный паек.
Отзовись, очухайся, пошевелись спросонок,
В одеяльной одури, в подушечной глуши.
Белочка, метелочка, косточка, утенок,
Ленточкой, веревочкой, чулочком задуши.
Отзовись, пожалуйста. Да нет -- не отзовется.
Ну и делать нечего. Проживем и так.
Из огня да в полымя. Где тонко, там и рвется.
Палочка-стукалочка, полушка-четвертак.
Даже картавый голос Ирины Одоевцевой сохранен в ивановских стихах:
Поговори со мной еще немного,
Не засыпай до утренней зари.
Уже кончается моя дорога,
О, говори со мною, говори!
Пускай прелестных звуков столкновенье,
Картавый, легкий голос твой
Преобразят стихотворенье
Последнее, написанное мной.
Игра с литературными подтекстами бывает весьма изощренной:
Туман. Передо мной дорога,
По ней привычно я бреду.
От будущего я немного,
Точнее тАФ ничего не жду.
Не верю в милосердье Бога,
Не верю, что сгорю в аду.
Так арестанты по этапу
Плетутся из тюрьмы в тюрьму..
..Мне лев протягивает лапу,
И я ее любезно жму.
тАФ Как поживаете, коллега?
Вы тоже спите без простынь?
Что на земле белее снега,
Прозрачней воздуха пустынь?
Вы убежали из зверинца?
Вы тАФ царь зверей. А я тАФ овца
В печальном положеньи принца
Без королевского дворца.
Без гонорара. Без короны.
Со всякой сволочью "на ты".
Смеются надо мной вороны,
Царапают меня коты.
Пускай царапают, смеются,
Я к этому привык давно.
Мне счастье поднеси на блюдце --
Я выброшу его в окно.
Стихи и звезды остаются,
А остальное тАФ все равно!.
Фланирование ивановского героя приводит на память трагические стихи тАФ и лермонтовское ВлВыхожу один я на дорогутАжВ», и ВлВот бреду я вдоль большой дорогитАжВ» (ВлНакануне годовщины 4 августа 1864 г.В») Тютчева. Все три произведения тАФ о тяжком жизненном пути. Ивановскому герою его застит ВлтуманВ», для леромонтовского Влсквозь туман кремнистый путь блеститВ». Но только Иванов облекает тему в горькое шутовство лирического героя тАФ потехи для ворон и котов. Стихи нарочито нескладные, с режущими слух прозаизмами (ВлколлегаВ», ВлгонорарВ») словно их сочинял графоман капитан Лебядкин из ВлБесовВ» Достоевского или обэриуты.
Ранний Иванов воспевал поэтические туманы. Так:
Склонились на клумбах тюльпаны,
Туманами воздух пропитан.
Мне кажется, будто бы спит он,
Истомой весеннею пьяный.
(ВлВесенние аккордыВ»)
Или вот так:
И плывут кружевные туманы,
Белым флером все заволокли.
Я иду сквозь нежный сумрак, пьяный
Тонким дыханием земли.
(ВлВечерние строфыВ»)
Теперь ВлтуманВ» остался, поэтичность развеялась.
Судьба, поэтический путь Георгия Иванова во многом напоминают эволюцию другого русского поэта-эмигранта, бывшего многие годы ВлзаклятымВ» недоброжелателем автора ВлСадовВ» и ВлРозВ», тАФ Владислава Ходасевича. Ходасевич, изображая пошлое представление в парижском кабаре и противопоставляя ему Поэзию и Красоту, признавался в стих
Вместе с этим смотрят:
"Christmas stories" by Charles Dickens
"РЖзборник Святослава 1073 року" як лiтературний пам'ятник доби Киiвськоi Русi
"РЖсторiя русiв" - яскравий твiр бароковоi лiтератури
"Бедный человек" в произведениях М. Зощенко 20-30-х гг.
"Вальдшнепи" Миколи Хвильового. Проблеми iнтерпретацii й iнтертекстуального прочитання